Я сложил листок. Убрал в карман.
— Сегодня — третий шаг. Будут и другие. Весной — заработает наш общий кирпичный завод, и это значит: Бережанск перестанет покупать стройматериалы на стороне. Летом — откроется городской больничный покой на двадцать мест. Осенью — начнётся мощение Торговой и Набережной. Так мы будем идти: шаг за шагом, год за годом. Без спешки и без остановки. С Богом и с вашим трудом. — Я чуть поклонился. — Благодарю.
Толпа захлопала. Это были не театральные аплодисменты, а глухие, прерывистые, в рукавицах — но они были долгими. Я насчитал, пожалуй, секунд сорок, прежде чем шум начал утихать.
Серафим — он стоял у меня за плечом — чуть склонил голову. Морозкин не шевельнулся, но я знал: он одобрил. Савельич поднял руку над головой. Это был сигнал.
Бригада Савельича стояла вдоль всей Соборной, по одному человеку у каждого фонаря. Они были в тулупах, с лучинами в руках, лучины зажжены — у каждого был свой маленький огонёк, мелькавший в темноте. С момента моего сигнала у них было меньше минуты, чтобы зажечь свои фонари одновременно, чтобы улица вспыхнула ровной волной.
Савельич подал сигнал — махнул шапкой над головой.
Первый фонарь — тот самый, у полицейской части, зажжённый мной пробно шесть дней назад — вспыхнул снова, ровно и жёлто. Через секунду — второй, за ним. Через две — третий, четвёртый. Волна пошла по улице. В толпе кто-то ахнул. Кто-то сказал громко «Господи ты боже мой». Кто-то рассмеялся — коротко, нервным счастливым смехом. Ребёнок лет четырёх на плечах у отца впереди меня закричал, указывая пальцем: «Папа! Папа! Папа, светится!»
Вся улица зажглась за пятьдесят пять секунд. Я засекал.
И тогда стало видно Соборную.
По-настоящему видно. Не угадывать в темноте очертания собора, ограды, купеческих домов — а видеть их чётко, с тенями на штукатурке, с резьбой на дверных фонарях, с конкретными людьми в толпе вместо чёрной общей массы. Улица была жёлтого, тёплого цвета, не ровного, а волнистого — от фонаря к фонарю свет уплотнялся у столба и ослабевал к середине расстояния между столбами, но этих слабых участков было достаточно мало, чтобы общее впечатление сливалось в одно: улица горит.
И толпа на этой улице — замолчала.
Не из молитвенного уважения, как при Серафиме, а от того, что люди буквально не могли говорить в первый момент, когда видели такое. Я видел лица в толпе — женские, мужские, детские, старушечьи — и они были освещены. Не общим фоном, а конкретно, каждое: глаза блестели, морщины ложились аккуратно, платки становились не «чёрными зимними платками», а «тёмно-синими с полоской по краю» или «серыми с кистями». Бережанцы впервые в жизни увидели друг друга вечером на улице при ровном свете.