Он сказал это спокойно, без горечи, как медицинский факт. Потом замолчал. Я почувствовал, что он хочет добавить что-то ещё, и подождал. Вебер снял пенсне, повертел его в длинных пальцах, надел обратно.
— Павел Андреевич. Я бы сам уехал, если бы мог.
Фраза была тихая, произнесённая тем ровным голосом, каким Вебер обычно диктовал рецепты. Но за ней стояло тридцать лет жизни в уездном городе, где его звали «немцем» чаще, чем «доктором», где земская аптека два года работала без хлороформа, где жена умерла от холеры (ирония судьбы, которую он сам мне рассказал весной), где за двадцать лет он не получил ни одного повышения и ни одной благодарности от губернского начальства.
Я посмотрел на него.
— Карл Иванович. Не уезжайте.
— Я не уеду. Куда мне.
— Не «куда вам». Вы мне нужны. Здесь. В Бережанске. Через два года у нас будет нормальная больница, с хлороформом, с настоящей операционной, с двумя фельдшерами. Я вам это обещаю.
Вебер снова кивнул, на этот раз медленнее.
— Я запомню, Павел Андреевич. Не как обещание, а как диагноз. Вы, кажется, болеете строительством. Это заразно.
Вечером двадцать пятого числа мы с Анной сидели на веранде.
Веранда у Стрешнева была маленькая, деревянная, выходившая в сад. Сад к концу июля зарос: вишня отцвела, яблони стояли тяжёлые, с зелёными ещё яблоками, и где-то в крыжовнике гудел шмель. Воздух пах горячей землёй и немного рекой, хотя до Волги отсюда было с версту. Темнело поздно, и солнце висело над крышами, оранжевое, неторопливое, как будто ему тоже было некуда спешить.
Анна сидела с книгой на коленях (не читала: книга была раскрыта на одной и той же странице уже двадцать минут). Я пил чай. Мы молчали. Между нами лежала тишина особого сорта: не неловкая и не пустая, а рабочая, как пауза между двумя тактами музыки.
— Папа.
— Да.
— Вы изменились.
Она сказала это, не поднимая глаз от книги. Голос ровный, без нажима, без вопросительной интонации. Констатация. Анна не задавала вопросов, когда знала ответ. Она задавала вопросы, когда хотела увидеть, как собеседник себя поведёт.
— Я знаю, что изменились. Я не знаю, почему. И не спрашиваю. Только… спасибо, что отпускаете.
Я поставил стакан.
— Аннушка. Если бы я мог, я бы поехал с тобой.
Пауза. Я понял, что произнёс больше, чем намеревался. В этой фразе был не Стрешнев. В этой фразе был Ракитин, тридцативосьмилетний мужчина, который никогда не имел детей и который за четыре месяца привязался к девятнадцатилетней девушке так, как не привязывался ни к одному живому существу за всю свою предыдущую жизнь.
Анна подняла голову. Серые глаза (от Стрешнева, того самого) внимательные, спокойные, с той особенной глубиной, которая бывает у людей, привыкших думать больше, чем говорить.