Ордынская покачала головой. На её лице боролись два выражения — гордость и привычка считать себя недостойной, и привычка пока побеждала.
— Я ведь просто лекарь, — сказала она, и в этих словах было столько застарелой, впитанной с молоком неуверенности, что мне захотелось взять её за плечи и встряхнуть.
— Ты давно уже не просто лекарь, — ответил я, и позволил голосу стать жёстче. Не грубым, но твёрдым, как говорят с пациентом, который отказывается принимать лекарство. — Ты — биокинетик. И я уверен, что единственный в своём роде. Ты провела экстренный биокинез на сосудах мозга британского пэра во время операции по извлечению артефакта-паразита из продолговатого мозга. Без твоего биокинеза лорд умер бы на столе от кровоизлияния. Это не я говорю — это факт. Медицинский, верифицируемый, задокументированный факт.
Я помолчал, давая словам осесть.
— Оставь деньги себе, Лена. Купи квартиру. Инвестируй. Потрать на себя. Ты заслужила каждую копейку.
Ордынская смотрела на меня и я видел, как в её глазах что-то менялось. Медленно, но неуверенность отступала. Не исчезла, нет — она слишком глубоко сидела для того, чтобы исчезнуть от одного разговора, но отступила, уступая место чему-то новому.
Может быть, признанию собственной ценности. Может быть, просто пониманию, что рядом есть человек, который видит её такой, какая она есть, а не такой, какой она привыкла себя считать.
— Спасибо, — сказала Ордынская тихо.
Она взяла чек со столика, аккуратно сложила его и убрала обратно во внутренний карман. Прижала ладонью. Неосознанно, как прижимают к груди что-то ценное.
— Двуногий, — голос Фырка в моей голове зазвучал с непривычной мягкостью. — Ты только что дал человеку больше, чем деньги. Ты дал ей разрешение считать себя стоящей. Это редкий навык. Пользуйся осторожно.
Я промолчал. Откинулся в кресле, закрыл глаза.
Двигатели самолёта гудели ровно, и этот гул убаюкивал, как белый шум в ординаторской между дежурствами. Через четыре часа мы будем в Москве. Через пять — я увижу Серебряного. И тогда начнётся разговор, к которому я готовился с того момента, как Кромвель произнёс фамилию Радулов.
Москва встретила нас снегом.
Мелким, колючим, совершенно неуместным для этого времени года — но Москва всегда умела удивлять погодой, и спорить с ней было так же бессмысленно, как спорить с Серебряным.
Мы спустились по трапу в серые будни подмосковного аэродрома, и Фырк, сидевший у меня в кармане куртки в материальной форме, высунул нос, фыркнул от холода и нырнул обратно.
Две чёрные машины ждали на бетоне. Правительственные номера, тонированные стёкла, водители в одинаковых тёмных костюмах — стандартный выезд Канцелярии, который я научился узнавать с первого взгляда.