Я аккуратно подцепил её пинцетом и потянул. Ножка натянулась, побелела и разорвалась. Последний фрагмент панциря отделился от сердца и лёг мне на ладонь.
Левый желудочек сократился.
Это было другое сокращение. Я видел его, и я его чувствовал через пальцы, державшие пинцет. Все предыдущие сокращения были скованными, урезанными: сердце билось внутри каменной скорлупы и не могло расправиться до конца. Теперь скорлупы не было. Стенка желудочка сократилась во всю амплитуду, и волна прошла по миокарду от верхушки к основанию одним мощным, слитным движением.
Вода в грудной клетке вздрогнула. По поверхности прошла мелкая, частая рябь, которая ударилась о края раны, отразилась и вернулась к центру.
Второе сокращение было ещё сильнее. Третье ещё. Сердце набирало ход, разминая стенки, которые десять лет были стянуты панцирем, и каждый удар выталкивал больше крови, чем предыдущий. Я приложил пальцы к сонной артерии на шее Кемаль-паши. Пульс, который два часа назад едва прощупывался, теперь толкал мне в подушечки упруго и полновесно. Наполнение улучшалось с каждым ударом.
В операционной загудело.
Гул пришёл снизу, из подвала и по стенам прокатилась вибрация. Генератор наконец запустился.
Лампы вспыхнули. Как раз вовремя, ничего не скажешь…
Сначала замигали, выбросив несколько жёлтых стробоскопических вспышек, от которых по кафельным стенам побежали ломаные тени. Потом набрали мощность и загорелись, ярко, заливая операционную холодным светом.
Я зажмурился. После пятнадцати минут в полутьме яркость ударила по сетчатке так, что из глаз брызнули слёзы. Через три секунды я открыл глаза, проморгался и посмотрел вниз, в рану.
В прозрачной тёплой воде, залитой ровным светом бестеневых ламп, билось сердце Кемаль-паши.
Голое, очищенное и свободное от панциря. Левый желудочек сокращался во всю амплитуду, и стенка его при каждой систоле розовела, кровь наполняла коронарные артерии, и миокард, впервые за десять лет получивший нормальное кровоснабжение, отвечал на это цветом. Серовато-жёлтая поверхность, которую я видел в начале операции, теперь порозовела, и розовый оттенок был самым красивым цветом, какой мне доводилось видеть на операционном столе.
Мустафа-бей стоял по другую сторону стола. Он вцепился обеими руками в край и смотрел в рану. Лицо у него было неподвижным, и по щеке медленно стекала одна крупная слеза, которую он не замечал и которую я не стал бы упоминать, если бы это не был единственный раз за всё время знакомства, когда профессор Мустафа ибн Халиль позволил себе эмоцию при подчинённых.