Отец однажды спросил — я это помню. Кто, мол, был-то, дед? Как звали? И прадед что-то такое ответил, короткое, и махнул рукой, и разговор пошёл дальше.
Может, он и не знал.
Может, он знал, а я не слушал.
Насчёт сорок третьего у меня и вовсе вышло глупо.
Я лежал и в третий раз пересчитывал свои четыре довода, которыми две недели назад так ловко отмахнулся, и первый из них разъехался у меня в руках сам, без всякой помощи.
Отец говорил: «три года провоевал, с сорок третьего». Три года — это до сорок пятого, тут не поспоришь. А вот откуда взялся сорок третий?
От награды.
Из серванта чаще всего доставали не саму награду, а книжку к ней — серую, с обтрёпанным углом, и в ней стояла дата. Отец показывал её гостям и по ней всё и считал, потому что бумаге он верил больше, чем разговорам.
И бабушка его один раз поправила. Прямо за столом, в мае, при всех: «Да раньше он начал, Володя, раньше». А отец отмахнулся и налил.
Я это помнил именно так — вместе с тем, как звякнула бутылка о край рюмки, и как бабушка поджала губы, и как никто не стал спорить, потому что за столом не спорят.
Потом ещё Кубань. Кубань — юг, а Кондрат сегодня сидел на этом самом табурете и говорил, что бумага пришла и что после переучивания полк вниз, на юга.
Я не стал додумывать до конца. Мне почему-то было важно не додумать в тот вечер до конца, оставить хоть что-нибудь неразобранным.
Ночью он позвал.
Не позвал даже — сказал в темноту, хрипло, коротко, одно слово. Может, «пить». Может, чьё-то имя.
Я перевалился, сел, спустил ноги. Здоровая держала, раненая висела. Три шага через проход я прошёл, держась за спинку соседней койки, и последний из них дался мне дороже всей ночи в полыни.
Постоял над ним.
Белая голова на подушке. Дырка для рта. Дыхание частое и мелкое, с присвистом на выдохе — гортань ему прихватило тоже.
Кружка стояла на подоконнике. Я взял её обеими лапами, потому что одной не удержал бы, и наклонил ему к губам, придерживая край. Он пил жадно, захлёбываясь, и половина ушла на бинт. Потом отвалился и задышал ровнее.
Я стоял и смотрел на человека, из-за которого у меня в прошлом месяце дважды поднималось изнутри такое, что я сам себе не нравился. На того, кто попрекал меня мордой при всех. На того, кто бросил ярус и подставил Ерёму, а потом врал про высоту и попался.
Он лежал и не знал, что через сколько-то лет будет сидеть во главе стола, в пиджаке с колодками, и говорить про вылет, после которого не должен был жить.
А напротив будет сидеть пацан и ждать, когда это кончится.
Дойти обратно я не смог. Осел на пол между койками, привалился спиной и просидел там, пока не начало сереть в окне, и тётя Груша нашла меня утром и подняла крик на весь коридор.