Козырь лежал на столе битый.
Бомбили ли Моршанск в сорок втором — не помню. Что-то такое было по Тамбовской, налёты на узлы, на депо, а когда и куда — не знаю и не вспомню, сколько ни лезь.
Как звали прабабушку дома, при мне, за столом — я не вспомнил тоже. Я её звал бабушкой, все её звали бабушкой.
Второе письмо он написал на другой день, на полевую почту, ту, старую, с июльского конверта.
— Дойдёт?
— Может, и дойдёт.
— Ты не подслащивай.
— Я и не подслащиваю. Госпитали ходят, номера тянутся за ними. Полгода могут искать, а могут за неделю.
Полина, проходя, притормозила у койки.
— На старый номер не рассчитывайте. Пишите домой, домой вернее. Дома всегда кто-то есть.
Она это сказала и уже на ходу оглянулась.
Повязку с лица ему сняли двенадцатого. Не всю — оставили на подбородке и на шее, где было хуже всего, а верх открыли. Гуляева работала долго, отмачивала, снимала слоями, и Полина стояла рядом с тазом. Ширму в тот раз не ставили, и половина палаты пялилась, а вторая половина старательно смотрела в потолок.
Веки ему сберегли, это была правда. Глаза он открыл сразу и сразу же зажмурился от света, и тётя Груша задёрнула окно простынёй.
Лицо у него стало розовое, глянцевое, натянутое. Кожа шла складками не там, где положено ей идти, брови сошли начисто, и правая половина была хуже левой — там держалось что-то тёмное, коркой, под самой скулой.
Он это всё видеть не мог. Он видел палату, доску с дробями в рамочке и меня.
— Зеркало есть?
— Нету, — отрезала Гуляева, не оборачиваясь.
— Врёте.
— Есть. Не дам. Через месяц дам, тогда и гляди, а сейчас ты увидишь не лицо, а работу, которая наполовину сделана. — Она сгребла в таз бинты. — Соколов, ты у нас говорун. Объясни ему.
И ушла.
Пётр повернулся ко мне. Смотреть ему было неудобно, он щурился и держал голову чуть набок.
— Ты гляди прямо и говори прямо.
— Гляжу.
— Плохо?
— Очень плохо, — я сел на табурет. — Правая скула хуже всего, там ещё тёмное. Бровей нет. Кожа розовая, блестит, к уху тянет. Нос целый. Губа справа подтянута, оттого улыбка будет кривая. Веки целы, и это главное, потому что с веками сюда привозят таких, кому глаза уже не спасти.
Он слушал, не перебивая.
— Ещё?
— Через полгода будет вдвое лучше, чем сейчас. Через год ещё лучше. Оно долго доходит, у меня своё вон сколько тянуло.
— Ты будто наперёд знаешь.
У меня внутри на секунду стало очень пусто.
— Знаю, — я потрогал свой рубец, тот самый, поперёк всего. — Я своё с лета ношу. Оно тоже было красное и толстое, а теперь белеет.
— А-а. — Пётр опять сощурился на меня, теперь уже разглядывая. — Тебя криво зашили.