Про то, что первым делом при развороте он потеряет меня из виду, и это нормально, и искать надо не глазами по всему небу, а поворотом головы в одну определённую сторону. Про горб за кабиной, из-за которого назад не видно ничего, и про то, что смотреть назад надо, кладя машину набок. Про кислород. Про то, что в бою орут все и надо научиться слышать сквозь ор одну свою фамилию.
— Понял, товарищ младший лейтенант.
— Меня Николай зовут.
— Понял.
Он записал что-то в книжечку и убрал её в нагрудный, застегнув клапан двумя пальцами.
Двадцать девятого на Тищенко пришла последняя бумага.
Нога у него после августа зажила криво. Летал он с сентября и летал нормально, пока не встали морозы, а на морозе она стала отниматься: сперва к концу вылета, потом к середине. В середине ноября он об этом сказал вслух, чего можно было и не делать, и его отправили на комиссию в армейский госпиталь. Комиссия ковырялась в нём девять дней и написала то, что написала.
— Стою на ней. Хожу на ней. — Он постучал по голенищу костяшкой. — А педаль до упора додавить не могу. Слабая. Я в зону слетал перед комиссией, попробовал сам — на третьем вираже нога ушла, и всё.
— И куда теперь?
— В ночники. На У-2.
Он выговорил это ровно и потом отвернулся к печке, и Захарыч подлил ему из фляжки, не спрашивая.
Ерёма немедленно полез с расспросами: много ли берёт У-2, правда ли, что мотор глушат над целью и планируют, и как оно вообще — ночью, без прицела, по кострам. Кузьмин наступил ему на ногу.
— А чего? Мне интересно.
Тищенко на это махнул рукой и сам стал рассказывать, что успел узнать в госпитале от таких же: что берут они по две сотни, что летают за ночь по семь и по десять раз и что списанных туда идёт немало.
Вещи он собрал за десять минут. Вещмешок, планшет, бритва в мыльнице. Заплату не в цвет, которая была нашита на плоскость его старой машины ещё в августе и которую он зачем-то срезал перед сдачей ЛаГГов, он тоже сунул в мешок, и на вопрос, куда ему тряпка, ответил, что тряпка хорошая, перкалевая, ещё пригодится.
Уехал он на другое утро, попуткой до разъезда. Захарыч дошёл с ним до поворота и вернулся один, и весь тот день ходил и придирался к Барабашу.
Тридцатого мы сделали четыре вылета.
Четвёртый ушёл в сумерки. Погода к вечеру села, облачность придавила нас к тысяче, и над плацдармом висела муть, в которой всё выглядело одинаково серым. Левый глаз к этому часу был уже такой, как всегда к вечеру — слезился и двоил огни на стоянке.
Мы шли восьмёркой на прикрытие переправы.
Немцы пришли снизу и сбоку, шестёркой «худых», и пришли грамотно — из мути, вдоль реки, на скорости. Первая же атака развалила нам строй.