Я не ответил. Крыть было нечем — давно ли. С месяц, если по этому телу считать. А по мне — будто всю жизнь и ни дня.
Горбатых мы поймали над своим берегом.
Они шли низко, тяжело, восьмёркой, растянувшись пеленгом. Тупоносые, с этим их горбом за кабиной — оттого и прозвище. Один за другим, в затылок, как утки на болото. Двигатели гудели густо, надсадно, не по-нашему — у нас густо, а у них ещё гуще. Земля под ними бежала близко, рукой достать.
Мы встали над ними навесом. Пара Голубя — я за ним, ниткой за иголкой, — выше и позади. Кузьмин с Ерёмой — с другого краю. Третья пара, Захарыч со своим верхним ярусом стеречь солнце.
Ведущий горбатый качнул крыльями. Голубь качнул в ответ. Ни слова по эфиру — эфир берегли, немец слушал. Просто качнули: вижу тебя, иду с тобой.
Дон блеснул слева, вильнул, ушёл под крыло мутной лентой. За ним — та сторона. Дымы, серые ниточки дорог, скопление у переправы. Туда мы и шли.
Я держался за Голубём и смотрел вниз, на горбатых. Странно было их вести. Не за себя дрожать — за них, за чужих, за восемь тихоходных машин, что ползли под нами и на нас надеялись. Ведущий их шёл спокойно, будто на параде, и я вдруг подумал: он же меня не видит. Он верит, что я тут, наверху. Спиной верит. И вся эта его вера — я и есть.
Прадед про горбатых упоминал отдельно. Как их не берегли поначалу, как посылали без прикрытия, как они горели пачками, а лётчиков-штурмовиков хоронили быстрее, чем истребителей. Я тогда, помню, ковырял вилкой в тарелке и ждал, когда он выдохнется. Теперь вёл эту самую восьмёрку и не помнил, чем у прадеда та байка кончалась. Забыл. Слушал бы иначе — знал бы.
Над целью нас встретили зенитки.
Земля вспухла чёрными кустами — раз, другой, гуще. Разрывы вставали перед горбатыми стеной, дёргали воздух. Снизу к ним тянулись цепочки светлых шариков — эрликоны, малокалиберные, злые — плыли лениво, обманчиво медленно, а у самого крыла вдруг вспарывали воздух с той быстротой, от которой холодеет спина. Один куст расцвёл прямо под ведущим — машину подбросило, качнуло, кусок обшивки сорвало с плоскости и унесло, но она выправилась, поползла дальше. Крепкие, черти. Броня. Горбатый и с дырой в крыле идёт, когда другой давно бы свалился.
Мы шли выше зоны разрывов, но и до нас доставало — раз тряхнуло совсем рядом, машину подкинуло воздушной волной, по фонарю щёлкнуло осколком, оставило белую царапину на стекле. Я невольно вжал голову. Голубь даже не шелохнулся впереди — привык.
Горбатые пошли в атаку. Не скопом — по одному, с пологого планирования, как учили: заходишь под тридцать градусов, бьёшь с семисот метров, тянешь очередь до двухсот и выхватываешь машину вверх, пока не воткнулся. Первый сыпанул эрэсами — дымные росчерки ушли вниз, к колонне, восемь огненных стрел разом, и там, внизу, встало на дыбы: полыхнуло, машины опрокинулись, побежали чёрные фигурки. Второй следом — из пушек, длинными, вспарывая колонну вдоль, потом бомбы на выходе. Третий, четвёртый. Работали деловито, как молотобойцы — заход, удар, вверх, круг, снова заход. Внизу уже горело сплошь, дым застил дорогу, и в этом дыму горбатые ныряли, били и выныривали.