— Голубь! — крикнул я в маску. — Где ты?
Эфир хрипел. Я крутил головой, выискивал его серую спину среди чужих — и нашёл. Ниже. Метров на триста ниже, слева. Он гнался за «лаптёжником», добивал подранка, шёл в азарте к земле.
А сверху, из мути, на него валился «худой». Этого я приметил ещё раньше, в самом начале: нос жёлтый, а на борту, где у прочих кресты, размалёван пиковый туз, чёрный, с закорючками. Ходил он в одиночку выше всех, по-охотничьи — свалится, ударит и опять наверх, к солнцу. Сейчас он шёл на Голубя сзади-сверху, оттуда, откуда у одноместного нет ни глаз, ни брони, и шёл спокойно, как на стрельбище. Как я сам когда-то на «раму».
Голубь его не видел. Он добивал своего «лаптёжника» и глядел только вперёд.
Думать было некогда, руки двинули ручку сами. Я свалил машину вниз и вбок, наперерез, перегрузка вдавила в кресло — и тут же стало ясно, что не достаю: туз был ближе к Голубю, чем я к тузу, и успевал первым.
Прадед это самое и бубнил: жить, мол, захочешь — так вывернешься. Я под тот разговор ковырял дырку в обивке кресла и думал про своё.
Вывернул машину так, как не выворачивал никогда — почти на месте, через крыло, теряя скорость, теряя всё, лишь бы ствол смотрел туда, куда надо. ЛаГГ застонал, задрожал на срыве, повис на винте. И на этом излёте, на последней доле секунды, я поймал жёлтый нос в перекрестье и вдавил гашетку.
Одну очередь. Не поливая — как учил Кондрат.
Трасса легла ему по мотору, по кабине, наискось. «Худого» повело, из-под капота плеснуло — сперва белым паром, потом чёрным. Пиковый туз клюнул носом, отвалил от Голубя вбок и потянул вниз, к реке, дымя густо, но без огня. До своих ему было не дотянуть, а куда он сядет на нашем берегу и сядет ли вообще, я в ту минуту не думал.
Голубь дёрнул машину вбок, ушёл с того места, где через миг сидел бы туз.
— Кто?! — заорал он в эфир.
— Я. За тобой сидел один. Уже нет.
Сверху свалились «яки» — те самые, с соседнего. Четвёрка, свежая, злая, с полными баками, и голос в эфире пошёл чужой, с незнакомыми позывными. Они врубились в свалку и оттянули на себя «худых», и в небе разом стало просторнее. Немцы заозирались, задёргались: арифметика у них переменилась.
И тут меня самого чуть не сняли.
Пока я выворачивал за тузом, пока висел на винте без скорости, открылся весь. Голый, медленный, беспомощный. Сзади-снизу ко мне подходил другой «худой», я его не видел, почувствовал — тенью, холодком между лопаток. Обернуться не успевал.
— Сокол, вверх! — Это Кузьмин. — Ныряю!
Кузьмин свалился откуда-то сбоку, полоснул очередью — не попал, отпугнул. «Худой» за моей спиной вздрогнул, бросил меня, шарахнулся от Кузьмина в сторону. Я рванул вверх, набрал скорость, вернул себе небо. Живой.