Про полёты я спросил на третий день фельдшера, что менял мне повязку.
— Летать-то потом дадут? С таким?
Он глянул удивлённо, будто я глупость сморозил.
— А чего не дать? Глаз цел, руки-ноги целы. Заживёт — и летай. — Он хмыкнул. — У нас тут один без ноги летать просился, честное слово. С мордой битой летают, эка невидаль. Лицо не крыло. Заживёт — вернут в часть, там медкомиссия для порядку, и на машину. Ты рубца боишься, что ли?
— Не боюсь.
— И правильно. Рубцом баб не пугают, им это даже… — Он махнул рукой, не докончил, стал заматывать.
Значит, дадут. Отпустило чуть. Небо не отбирали — лишился только гладкого точёного лица. В моё время такое зашили бы иначе, тонко, а после ещё и разгладили, и через год никто бы не нашёл. Тут разглаживать было нечем и некому.
На пятый день приехал Кондрат.
Приехал не по делу — напросился с попуткой, привёз мои вещи из полка. Сел рядом на нары, положил на колени узелок и долго его не развязывал. Я видел его правым глазом и по тому, как он смотрел мимо моего замотанного лица, понял всё и без зеркала.
— Ну, здоров, командир. Напугал ты нас. Голубь пришёл чернее тучи. Довёл, говорит, а сам не знал, доведёт ли.
— Довёл.
— Довёл. — Кондрат покивал, повертел узелок. И, помявшись, спросил неловко, как о неприличном: — Слышь… а покажь. Как тебя раскроило-то. Все в полку гадают.
Я не стал ломаться. Поддел ногтем край бинта у виска, отлепил присохшее — потянуло, дёрнуло болью — отвёл повязку с левой половины, приоткрыл. Не всю, чуть. Ровно чтоб видел.
Кондрат смотрел молча и долго. Потом сглотнул и полез за кисетом, хотя курить в землянке было нельзя, и он это знал получше меня.
— Да-а, — протянул тихо. — Знатно. Через всё, вправду. Заживёт — рубец будет во. На всю жизнь.
— Криво зашили. Некогда им ровно.
— Криво, да живо. Оно, командир, важнее. — Он всё смотрел. — А ведь ладный ты был парень. Ну.
Он отвёл наконец глаза и стал развязывать узелок, дёргая узлы грубее, чем надо. Я прилепил бинт обратно, прижал ладонью.
На нары легли планшет, бритва, кусок мыла в тряпице и та самая пластина — три стороны гладкие, четвёртая сырая. Я взял её в руки. Гладкая, прозрачная, чуть желтоватая, из фонаря того «худого». За напильником не полез. Ни в тот день, ни назавтра.
Кондрат посидел ещё. Рассказал полковые новости: кто летал, кого потрепало, что Ерёма про меня всё выспрашивает и рвётся навестить, да Батя не пустил, служба. Что Голубь молчит, но каждый вечер спрашивает у санинструктора по телефону, как я. Что старшинский напильник нашёлся у Лукина в гармони, куда попал неведомо как, и Лукин теперь ходит оскорблённый, потому что его при всех обозвали сорокой.