Тищенко я нашёл там же, у его машины. Он всё ещё сидел на крыле. Руки он держал на коленях, ладонями вниз, и они у него подрагивали мелко, как у пьяного.
— Слазь. Простынешь.
Он слез. Постоял, поглядел на свою машину так, будто первый раз её видел.
— Я тянул, — выговорил он. — Вы кричали, а я тянул.
— Все тянут.
— И вы?
— И я. — Меня в своё время выводили из этого дела ровно так же, только голос был не в наушниках, а сзади, из второй кабины, и голос этот при мне ни разу не остался вежливым. — Завтра пойдём с тобой в зону. Будем срывать нарочно и выводить. Раз десять сорвёшь — перестанет пугать.
— Нарочно? — Он поглядел на меня с ужасом.
— Нарочно. Только высоко. Две тысячи, там места хватает.
Он подумал и кивнул. И спросил, помолчав:
— А командиру моему… не скажете, что я сорвался по глупости?
— Ему все и так сказали.
Вечером я пошёл к оружейникам — не по делу, а потому что в хате было накурено, а у Клавы в землянке всегда пахло ружейным маслом и жестью, и мне этот запах отчего-то нравился.
Она разбирала замок и медаль свою уже приколола — на гимнастёрку, криво, чуть выше кармана.
— Криво, — заметил я.
— Сама знаю. Второй раз перекалываю. — Клава подняла голову, отвела прядь запястьем, чтоб не мазать маслом. — Садись, Меченый, раз пришёл. Ленту набивать умеешь?
Набивали молча. Патроны шли сквозь пальцы, звякали, укладывались. Потом она заговорила — про старшину, который третью неделю не давал ветоши, а вчера дал, но такую, что лучше б не давал; про то, что у неё дома, под Миллеровом, остался кот, рыжий, наглый, ворюга, и мать в письме отписала, что кот жив и даже разжирел, и вот этому она верить не хочет, потому что чем бы там кот отъелся.
— Врёт мать, — заключила Клава. — Успокаивает. — И следом, без всякого перехода: — А тебе, значит, не дали.
— Не дали.
— Дадут. — Она защёлкнула коробку. — Ты только не вздумай из-за этого лезть куда не надо. У нас тут один такой лез. Долез.
Кто именно и куда долез, она не сказала, а я не спросил.
В хате Ерёма при коптилке дописывал письмо в Куйбышев — четвёртый лист, судя по толщине, и он его ещё правил. Про гребёнку Валя ответила, что гребёнка красивая, и он теперь третий вечер придумывал, что бы ещё выточить.
— Слышь, Сокол. — Он поднял голову. — А правда, что Тищенко чуть не убился, а ты его голосом вывел?
— Правда.
— Голосом! — Он посидел, переваривая. — Это ж надо. А я думал, из штопора только руками.
— Руками. Только руки у него в тот момент были не свои.
Он покивал важно, будто понял, и тут же полез с другим — про то, что после войны непременно выучится на инженера, и не на какого-нибудь, а на моторного, потому что мотор — это, если разобраться, самое главное, а всё прочее вокруг мотора только приделано.