Она робко, словно нарушая древний устав, подняла руку и слегка коснулась его щетинистой щеки. Это было запрещено — отвечать, желать, просить. Но он улыбнулся ей, перехватил её ладонь и прижался к ней губами, тогда О-Тиё сделала то, чего не ожидала от себя самой, — она потянулась к нему, освобождая тело от последних одежд, уже не как служанка, исполняющая долг, а как женщина, вдруг вспомнившая, что она живая.
Что началось потом, они оба не смогли бы описать словами — время словно свернулось в тугой узел, в котором не было ни стыда, ни приказов, ни сословных границ. Они любили друг друга так, будто завтра не наступит, будто весь мир сузился до размеров этой комнаты, этих циновок и их сплетённых тел. Она впивалась пальцами в его спину, он шептал ей что-то на чужом языке, который она не понимала, но который звучал сейчас, как музыка; они теряли счёт минутам, задыхались, снова находили друг друга в потёмках закрытых глаз, и её тихие стоны уже не походили на покорность — в них звенело освобождение. Полтора часа, а может быть, вечность — они исчерпали друг друга до дна, пока наконец он не обессилел, откинулся на циновку, и его дыхание стало ровным и глубоким. О-Тиё лежала рядом, чувствуя, как бешено колотится сердце, смотрела на его расслабленное лицо, на влажные пряди, прилипшие ко лбу. Осторожно, боясь разбудить, провела кончиками пальцев по его голове — так мать гладит уставшее дитя, — и на глазах её снова навернулись слёзы, но теперь совсем другие. Она бесшумно поднялась, нашла своё кимоно, оделась с привычной сноровкой, затянула оби тугой, чёткой петлёй, привела в порядок растрёпанные волосы. Уже у порога она обернулась, посмотрела на его спящую фигуру — такого чужого, такого далёкого, и такого родного сейчас, — и низко, в пояс, поклонилась ему, как кланяются святыне. Затем тихо, почти беззвучно прикрыла за собой сёдзи, оставив его одного в тишине, унося в себе тепло, которого не заслужила, — но которое он, чужеземец, подарил ей просто так, не спросив разрешения.
Дмитрий, проснувшись утром на своей циновке заботливо укрытый одеялом, которого не помнил, чтобы сам на себя набрасывал, долго лежал, глядя в потолок и вслушиваясь в утренние звуки просыпающегося дома — плеск воды у колодца, шаги на веранде, — и думал о том, что здесь, на этой чужой, но всё более обжитой земле, у него, быть может, наконец начинает появляться то, чего ему так остро не хватало все эти месяцы: не просто крыша над головой и уважение соседей, а что-то похожее на дом в самом глубоком, не строительном, а человеческом смысле этого слова.