— Я знаю.
— Я не знаю, как теперь.
Она убрала руку. Встала. Подошла к холодильнику, достала контейнер, открыла, понюхала, поставила на стол передо мной.
— Сырники будешь греть или так?
— Мам.
— Так быстрее.
Она поставила тарелку. Положила два сырника. Достала из шкафчика варенье — крыжовенное, я его с детства не любил, она это знает, и всё равно поставила, потому что у неё в голове сырники без варенья — это не сырники.
Я ел.
Она сидела напротив и смотрела, как я ем. Так, как, я думаю, она смотрела на меня в три года. В десять. В двадцать.
Это и был ответ на мой вопрос. Не словами. Она его не знала словами. Она его знала вот так — тарелкой, вареньем, которое я не люблю, тем, как она смотрит, пока я жую.
* * *
Я провёл у матери ещё два часа.
Мы говорили о другом. О Барсике — она его помнила, Полина в прошлый раз фотографию показала. О соседке Зинаиде Павловне, которая в среду упала на лестнице, и мать ей теперь носит хлеб. О школе — у неё на той неделе был открытый урок, и завуч сказала, что у неё лучшая подача тригонометрии в районе.
Она это сказала без гордости. Просто факт.
Я в эту минуту подумал — а ведь Левин был прав. Из неё бы вышел большой учёный. Но я не сказал. Это было бы жестоко — называть вслух то, чего у человека не случилось.
Это было лечебно — два часа про чужую упавшую соседку и про тригонометрию. Я впервые за неделю чувствовал себя не функцией. Человеком. У которого есть мать.
Мать обняла меня в дверях. Крепко. Так же, как в десять, в двадцать, в двадцать пять. У её объятий в каждом возрасте была одна температура.
Я ушёл.
* * *
Я ехал по Москве.
Я не торопился. Без музыки, без направления, без плана. На Кутузовском, у светофора на Бородинской — впервые за неделю я почувствовал, что в голове у меня есть один отдельный простой человек, и этот человек — я.
Я двадцать лет носил одну формулу. Что любовь делает мужчину маленьким. Я её не выводил сам — я её взял у отца, в двенадцать лет, когда у меня не было сил с ней спорить. Я её носил, и я под неё всё устроил. Короткие истории, не дольше двух месяцев. Холодный кабинет. Свитеры без логотипов. Квартиру на восемнадцатом этаже, в которую до Полины не заходила ни одна женщина.
Я сидел на красный и думал не про формулу.
Я думал про синее платье, которое налезло от нервов в день защиты. Про Левина, который звонил год, а потом перестал. Про «ну ты же понимаешь».
И про то, что моя мать сегодня сорок лет спустя ставит передо мной варенье, которое я не люблю, и смотрит, как я ем.
Светофор переключился. Я не сразу тронулся. Сзади просигналил какой-то лексус. Я тронулся.