— Слышал.
— Вот и весь урок на сегодня: слышал — и сделал, что сказали, против того, что сам хотел. Этим и жив. Запомни это телом, не головой. — Я отпустил его плечо. — Иди отдышись. Завтра пойдёшь снова, и снова на сто, и пойдёшь, пока сто не станет тебе домом.
Он кивнул — не вскинулся, как у машины, а опустил голову медленно, тяжело, как опускают, когда поняли. Это было первое его движение, в котором не было спешки вперёд, — и на нём уже можно было что-то строить.
* * *
Кого куда — я решал вечером, в штабном кунге, разложив на ящике из-под снарядов лётные книжки восьмерых и приписав к ним то, что увидел за четыре дня и не было записано ни в одной.
Старики мои держались наперечёт. Морозов — ведущий, твёрдый, водит с лета. Гладков — ведущий, с Бабенко в паре, и Бабенко за зиму вырос из ведомого почти в ведущего, но почти, и я его пока не трогал. Воробьёв — крепкий ведомый, надёжный, без полёта вперёд. Дёмин — после санбата, обкатанный осенью кровью, годен в пару к старику. А Сошников…
Сошникова я выписал отдельной строкой и поставил против неё: ведущий пары.
Год назад он был зелёный, как эти восемь, — первый вылет, ошибка, я вытаскивал его из-под зениток за шиворот; потом он рос, по одному вылету, и в октябре закрыл собой оторвавшегося Морозова, доказав не словом, а машиной, что вырос. Теперь ему предстояло водить самому, и я ставил его ведущим не потому, что было некому, хоть и было некому, а потому, что он заслужил это в бою и потому что молодого лучше учит тот, кто сам недавно был молодым и помнит, как это, когда руки не успевают за головой.
— Сошникову — Терёхина, — сказал я вслух, для себя, ведя карандашом. Терёхин был спокойный, с шестьюдесятью часами, складывал про запас — такой ведомый ведущего не подведёт горячкой, такому можно доверить крыло.
Зимина — к Морозову, в строгие руки, обтешет. Карасёва — к Гладкову. Двоих самых зелёных, что сегодня не летали, придержать ещё на круги, не пускать в пару, пока не встанут на сто метров.
А Лагутина я долго держал карандашом над книжкой и не вписывал никуда.
Лагутин был тот, кого нельзя было ставить ведомым к мягкому и нельзя к горячему: к мягкому — разболтается, к горячему — оба полезут вперёд и оба лягут. Лагутина надо было ставить к тому, кто его будет держать жёстко и сам не сорвётся ни при каких. Такой в полку был один, и это был я.
Я вписал Лагутина к себе, на правое крыло. На то место, которое после Калача стояло пустым, на котором был Захаров и где после Захарова я не держал никого, потому что не было кого, и потому что место это у меня не заполнялось, как не заполняется любое место, на котором кого-то не стало. Теперь я вписывал туда зелёного с пятьюдесятью часами, который сегодня чуть не убился на ровной посадке, — не потому, что забыл Захарова, а потому, что забывать его было нельзя, а место держать пустым на войне нельзя тоже. Правое крыло на то и есть, чтобы на нём кто-то был и чтобы ведущий его выводил.