Оружейники обошли подвеску ещё раз: не отсырел ли за день электрозапал направляющих, держат ли замки сотки, не схватило ли льдом ленту в приёмнике ВЯ. Снимать на ночь не велели — держать заряженными как есть. Подвешенный с ночи снаряд к вечеру обмёрз инеем, и его обтирали ветошью, чтобы наутро не примёрзло в держателе.
Лётчики сидели у машин на ящиках, курили в рукав, кидали в подкидного на снарядном ящике; кто-то спал в кабине, привалившись к борту. Бабенко правил и без того острый нож. Сошников чистил уже чистый пистолет. Каждые полчаса все они задирали головы в белое — не редеет ли. Не редело.
Вот тут я и понял про себя одну вещь, простую и неприятную. Всю осень я мерил свою цену тем, что поднимаю в воздух, — звеном, парой, своей семёркой. Готовность была валютой: набил ленты, прогрел моторы, свёл пары — значит, чего-то стою. А сегодня всё это лежало под крылом полное, до последней ленты, — и не стоило ничего. Машины не остыли, аккумуляторы отогрелись, снаряды обтёрты — и всё впустую, потому что небо не брало этой монеты. Готовность без неба — это пустая ладонь, протянутая в туман. Командир, которому нечего поднять, — не командир, а сторож при заряженных машинах; и за этот день я узнал, каково это, и запомнил, чтобы не путать впредь готовность с делом.
К полудню с КП передали то, что доходило с земли по проводам: наши прорвали оборону на двух направлениях, пошли в глубину, немец откатывается. Без авиации. По всему фронту в этот день авиация стояла, прижатая той же погодой, что прижала нас, — это было слабым утешением и никаким. Я знал, что туман этот не случаен, что он лёг на руку наступлению, что немец сейчас слеп так же, как мы, и не видит с воздуха, как его обходят, — но командиру эскадрильи, у которого восемь готовых машин не могут подняться в день, какого ждали полгода, от этого знания было не легче. Я носил под рёбрами и срок, и то, чем этот срок обернётся, — а наружу из меня просилось то же, что из всех: пустить бы. Хоть звено. Хоть пару. Туда, где сейчас без нас.
Не пустили. Небо не пустило.
* * *
Перед сумерками туман дрогнул.
Поднялся слабый ветер с востока, потянул низом, и белая стена впервые за день шевельнулась — поползла, истончаясь, и в ней мутно, на минуту, проступило выше серое: не солнце, но кромка облаков, оторвавшаяся от земли. Капониры на дальнем краю стоянок выплыли из мути целиком. Видимость встала — не лётная ещё, но уже не слепая.
Я отошёл было к оружейникам, к хвосту семёрки, когда от КП прибежал посыльный — не пошёл, прибежал, по стылой стерне — и принёс наряд на завтра.