Я зарывалась лицом в шерсть львицы. Наверняка богам известна какая-нибудь хитрость, чтобы заставить часы бежать быстрее. Чтобы они ускользали незамеченными, чтобы уснуть на годы, а потом проснуться и увидеть мир изменившимся. Я закрыла глаза. За окном, в саду, жужжали пчелы. Львиный хвост бил по каменным плитам. Когда спустя вечность я открыла глаза, даже тени не сдвинулись.
* * *
Она стояла надо мной, сдвинув брови. Волосы темные, глаза темные, руки-ноги округлые, головка аккуратная, как грудка соловья. От нее исходил знакомый запах. Розового масла и дедовой реки.
– Я пришла служить тебе, – сообщила она.
Перед этим я дремала в кресле. И теперь, глядя на нее затуманенными глазами, думала, что она, должно быть, привидение и мерещится мне от одиночества.
– Что?
Незнакомка сморщила нос. Очевидно, весь запас смирения она исчерпала на первой фразе.
– Я Алка. Это что, не Ээя? А ты не дочь Гелиоса?
– Дочь.
– Меня приговорили служить тебе.
Все было как во сне. Я медленно поднялась.
– Приговорили? Кто? Впервые об этом слышу. Ответь, чьей властью ты послана сюда?
Чувства проступают на лицах наяд подобно ряби на воде. Уж не знаю, как она представляла себе нашу встречу, но явно не так.
– Я послана великими богами.
– Зевсом?
– Нет. Моим отцом.
– И кто же он?
Она назвала одного из младших речных богов Пелопоннеса. Я о нем слышала, может, даже видела однажды, но во дворце отца он никогда не бывал.
– Почему тебя ко мне послали?
Судя по выражению лица, такой беспросветной дуры, как я, она еще не видывала.
– Ты дочь Гелиоса.
Что же я, забыла, как это бывает у меньших богов? Как они отчаянно цепляются за всякую благоприятную возможность? Во мне, пусть и попавшей в опалу, течет кровь солнца, а значит, я завидная хозяйка. Такого, как ее отец, моя опала лишь приободрила: я низведена достаточно, чтобы он посмел до меня дотянуться.
– За что тебя наказали?
– Я полюбила смертного. Благородного пастуха. Отец меня за это осудил, и теперь придется целый год отбывать наказание.
Я посмотрела на нее внимательно. Спину держит прямо, глаз не опускает. Страха не выказывает – ни передо мной, ни перед моими волками и львами. И отец ее осудил.
– Садись, – сказала я. – Будь как дома.
Она села, но сморщилась, будто обсасывая неспелую оливку. Осмотрелась неприязненно. Я принесла ей еду – она отвернулась, надувшись, как дитя. Попробовала с ней заговорить – она скрестила руки на груди, поджала губы. Размыкались они, лишь чтобы озвучить жалобы: на запах красок, булькавших на плите, львиную шерсть на коврах и даже Дедалов станок. И хотя она заявляла, что пришла сюда мне служить, даже тарелку отнести не вызвалась.