Николай помолчал. Потом:
— Папа.
— Да.
— А ты его за что… — он сбился. — Ты его как ты его видишь? По-человечески. Он ведь не плохой.
— Не плохой, Коля. Заблуждающийся. Это разное.
— Чем разное?
— Плохие делают зло сознательно. Заблуждающиеся — сознательно добро, но методом, который даёт зло. Это хуже, чем плохие в одном смысле: труднее остановить. И легче в другом: с ними можно разговаривать.
Он подумал и спросил:
— А ты со мной сегодня разговариваешь как с заблуждающимся?
Я не сразу нашёлся. Честно не сразу.
— Коля. Я с тобой разговариваю как с сыном, который в шестнадцать лет начал видеть мир и у которого пока нет инструментов, чтобы отличать правду от красиво сказанного. Это нормально. У меня в шестнадцать лет тоже не было этих инструментов. Их никто не раздаёт при рождении. Их наживают. Долго.
— А как наживают?
— Читают. Спорят. Ошибаются. Исправляются. Видят, что из чего вышло. Через десять лет у тебя будут инструменты, которых у тебя сейчас нет. Через двадцать — уже другие, более точные. Через сорок — если доживёшь, — ты поймёшь, что в шестнадцать думал очень плохо, и это будет правильное открытие.
Он усмехнулся.
— Ты вечно говоришь про строить, папа. Про кирпичи.
— Я говорю.
— Революция — это, получается, наоборот? Ломать?
— Революция, Коля, — это когда система ломается. После слома — всегда хуже, чем было. На время. Иногда — надолго. Потом, через поколение-два, общество собирает себя заново, и новое бывает лучше старого, а бывает — нет. Процент удач в истории не такой большой, как обещают революционеры. Строить — скучно, долго, неблагодарно. Но оно работает. Медленно, по кирпичу.
Он усмехнулся ещё раз. Потом серьёзно:
— Ты и здесь про кирпич.
— Коля. Здесь во всём — про кирпич.
Он помолчал. Подумал.
— Папа.
— Да.
— Покажи мне завод.
Я смотрел на него. Это было самое неожиданное, что я услышал от сына за все одиннадцать месяцев, что жил в теле его отца. Это было важнее, чем слово Анны на пристани, важнее, чем «тебе тоже было шестнадцать» от Аграфены, важнее, чем мой собственный сегодняшний разговор с Залесским.
Мой сын, шестнадцати лет от роду, попросил показать ему то, что я строил.
— Покажу, Коля. В субботу. Если не пойдёт снег — поедем на дрожках. Если пойдёт — на санях.
— Папа.
— Да.
— А если я буду учиться на инженера — это кирпич?
— Это кирпич, Коля. Большой кирпич. Годный.
Он встал и направился к двери.
— Спокойной ночи, папа.
— Спокойной, Коля.
Он вышел.
Я посидел ещё минут десять. В окне была октябрьская ночь, ясная, с высокими звёздами. В Нижнеярске, в мои тридцать восемь лет, у меня не было сына, который бы в десять вечера пришёл поговорить о том, на кого ему учиться. У Алексея Дмитриевича Ракитина многое было, но этого не было. А у Павла Андреевича Стрешнева, в теле которого я жил второй год, это появилось — и я не мог сказать с точностью, в какой момент, и за счёт какого моего конкретного действия.