Отсрочка, которую он тем вечером выпросил у самого себя одним коротким словом, истекала. Он знал это так же точно, как знал час по своим часам. «Дайте подумать» держится день, держится три; на десятый оно само оборачивается ответом — тем, какого не давал, но какой за тебя уже прочли. Думать было не над чем: всё, что раскладывалось, он разложил ещё в дороге и после дороги, и с какой стороны ни клади — выходило одно. Оставалось сказать вслух. И позвали — в то же утро, запиской, по форме.
В кабинете стояло всё то же вылизанное нежилое тепло, и бумаги лежали по краю стопками, и папка с тесёмками — вдоль бювара, уложенная как по нитке. Только сейчас у стола, в хорьковой шубе нараспашку, грузно сидел Брюханов, грел ладони о стакан, и третий лист — тот самый, с пустым местом под подпись — лежал на сукне посередине, подвинутый ближе к порогу, к вошедшему, словно гостю придвинули стул.
— А, Сергей Петрович! — Брюханов поднялся весь разом, пол под ним дрогнул, а сам он расцвёл, потеплел, развёл руками. — Голубчик, заждались. Да ты садись, в ногах правды нет. Вели чайку, Аристарх Гаврилыч, человек с морозу.
— Я постою. — И, минуя купца, как минуют мебель, он повернулся к полковнику: — Вы звали, господин полковник. Я пришёл ответить. По третьей бумаге — нет. Я её не подпишу.
Тишина стала короткая и плотная. Брюханов держал улыбку, но в маленьких цепких глазах его что-то быстро сошлось и разошлось, как сходятся створки на весах.
— Голубчик, да ты погоди, не сплеча, — заговорил он мягко, опять теплея, придвигаясь, обдавая табаком и чем-то сладким. — Кто ж так — с порога? Дело-то житейское. Я ж тебе добра хочу. Война всё спишет, а ты молодой, тебе жить да служить. Подмахни — и нет ни начёту, ни сраму, и партию ту замнём по-тихому, и пойдём дале рука об руку. Для победы. Для отечества.
— Нет, — повторил Хабаров тем же ровным и коротким, и больше не прибавил ничего. Прибавлять было лишним: всякое слово купец перетянул бы на свою сторону, переторговал бы; а пустоту перетянуть нельзя.
Брюханов поглядел на него, на полковника, опять на него — и враз переменился. Масло сошло; патриотизм сделался громче, но уже мимо Хабарова, в стену, для протокола.
— Ну, как знаешь. Я тебе руку тянул. Я фронту жесть вожу, когда иные рассуждают да брезгуют! — Он сгрёб со стола какой-то свой лист, не тот, спорный, и сунул за пазуху. — Бог тебе судья, барин. А дело и без тебя сделается. Не в тебе одном свет.
Он вышел, не подав руки, и пол под ним перестал ходить только где-то в коридоре.
Вельяминов всё это время не вмешивался. Он дождался, пока стихнут шаги, и лишь тогда поднял на него свои блёклые глаза. Выравнивать на сей раз было нечего — всё и так лежало по краю.