— Барон, — Зиновьева присела перед ним на корточки, и этот жест удивил Семёна. Он не ожидал от неё такого, от строгой, резкой Зиновьевой, которая обычно разговаривала с пациентами стоя, через очки, сверху вниз. — Я понимаю, что вам тяжело. Но у нас очень мало времени. Каждый час, который мы теряем, ухудшает прогноз. Мне нужно знать: какие артефакты Елизавета носит? Кольца, подвески, обереги? Что-нибудь новое в последнее время?
Штальберг поднял голову. Что-то в его глазах изменилось — не выражение, а глубина, словно он отодвинул одну завесу боли и обнаружил за ней другую, ещё более тёмную.
— Лиза… — голос его упал до шёпота, и Семён невольно шагнул ближе, чтобы расслышать. — Лиза мне особенно дорога. Вы не понимаете. Она — мой свет. Единственный свет в моей жизни, который… — он запнулся, и по его лицу прошла судорога, странная, болезненная, как у человека, который хочет сказать что-то важное, но знает, что этого говорить нельзя. — Если с ней что-то случится, я… Я не знаю что я сделаю… Я всё здесь сровняю с землёй, камня на камне не оставлю, но спасите её. Слышите? Спасите.
Это не была угроза. Семён понял это сразу, и по лицам Тарасова и Коровина видел, что они тоже поняли. Это была мольба, завёрнутая в обёртку угрозы, потому что Штальберг не умел просить иначе, потому что вся его жизнь была устроена так, что за деньги покупалось всё, а то, что не покупалось — принималось силой.
И сейчас, столкнувшись с чем-то, что невозможно ни купить, ни отнять, он срывался на единственный язык, который знал.
«Мой свет». Семён мысленно повторил эти слова и почувствовал, как что-то холодное шевельнулось у него в груди. Так не говорят о племянницах. Так не говорят о подругах дочери или о дальних родственницах.
Больше похоже на слова мужчины о женщине, и мужчина этот даже не пытался это скрыть, и Семён вдруг осознал, что Тарасов и Коровин были правы там, в коридоре, когда гадали, кто она ему: «дама сердца».
Он покосился на Тарасова. Тот стоял со скрещенными на груди руками, и выражение его лица было непроницаемым, но Семён заметил, как дёрнулась мышца у него на челюсти. Тарасов тоже услышал и тоже понял.
Зиновьева открыла рот, чтобы задать следующий вопрос, но не успела.
Двери отделения распахнулись, с грохотом и бесцеремонным напором, с каким врываются в больницу люди, убеждённые, что правила существуют для кого-то другого.
В коридор влетел молодой мужчина. Высокий, худощавый, с лицом, перекошенным от ярости и страха. На нём была расстёгнутая кожаная куртка поверх дорогого свитера, и он тяжело дышал, словно бежал от самой парковки.