— Дышите, милорд. Спокойно. Носом вдох, ртом выдох. Вот так. Ещё раз.
Кашель стихал. Дыхание выравнивалось — рваное, хриплое, со свистом, но самостоятельное. Сатурация поползла вверх: девяносто три, девяносто пять, девяносто семь. Я натянул ему кислородную маску.
— Молодец, двуногий, — Фырк в моей голове говорил тихо, без обычного ёрничанья. — Чисто сработал. Трубку вытащил, как фокусник скатерть со стола.
— Спасибо, пушистый. Я в курсе.
Кромвель дышал. Жадно, глубоко, прижимая маску к лицу обеими руками — теми самыми руками, которые минуту назад рвались выдрать себе трубку из горла. Постепенно дыхание замедлилось, грудь перестала ходить ходуном, и глаза его начали проясняться. Паника уходила. На её место пришло кое-что посерьёзнее.
Лорд Кромвель обвёл взглядом помещение. Медленно, последовательно.
Низкий потолок с пятнами сырости. Голые стены. Мониторы на дешёвых стойках. Капельница на штативе, который слегка кренился вправо. Никакой лепнины, никаких серебряных рамок. Не покои Святого Варфоломея. Даже близко.
Его взгляд остановился на Артуре. Молодой британец стоял у стены, прижимая к груди пустой шприц, и выглядел так, будто очень хотел оказаться в другом полушарии.
Потом взгляд переместился на меня. И на Ордынскую, которая сидела на краю койки, придерживая его подушку.
Кромвель снял кислородную маску.
Я хотел возразить, но он уже заговорил, и голос его звучал так, что я понял: возражать бессмысленно. Этот голос привык отдавать приказы, и даже вытащенный из-под наркоза, в подвальной палате, с сатурацией девяносто семь и пульсом сто десять, он оставался голосом человека, который привык уничтожать оппонентов ещё до десерта.
— Пендлтон, — прохрипел лорд Кромвель, и Артур вздрогнул так, будто его ударило током. — Ты покойник. Твоя семья — покойники. Я лично прослежу, чтобы твой отец потерял практику, твоя мать — пенсию, а твоя сестра не поступила ни в один университет западнее русского Урала. Ты меня понял, мальчишка?
Артур открыл рот и закрыл. Шприц в его руке дрожал.
— А ты, русский мясник, — взгляд лорда переместился на меня, и я встретил его спокойно, потому что не такое слышал и от людей пострашнее, — я сотру тебя в порошок. Я скормлю тебя собакам. Я добьюсь, чтобы ты не смог работать ни в одной клинике от Лиссабона до Владивостока. А от этой вашей скелетине, — он кивнул на Ордынскую, и Лена сжалась, побледнев ещё на тон, — даже костей не оставлю.
Я усмехнулся. Не мог удержаться — настолько это было знакомо.
Каждый тяжёлый пациент, которого вытаскиваешь с того света, проходит одни и те же стадии: паника, ярость, торг, благодарность. Мы были на стадии ярости, и стадия эта, при всей её неприятности, означала хорошие новости — мозг работает, речь связная, ориентация в пространстве сохранена.