— Мы, значит, стоим в балке. Немец идёт по дороге, колонной. Я механик-водитель, я его не вижу, я в триплекс гляжу, а в триплексе пыль одна…
— Ты в тот раз говорил, их два было, — вставлял с четвёртой койки Ходырев.
— Два и было. Головных два.
— А теперь?
— А теперь я вспомнил, что третий сзади шёл. — Мелешко нисколько не смущался. — Ты, старшина, лежи и не мешай ребёнку.
К концу второй недели у него в этой колонне завёлся бронетранспортёр, а к концу третьей — мотоциклисты. Витька слушал, не моргая, и переспрашивал в тех же местах.
У прадеда было точно так же.
Немцев, которые заходили ему в хвост в одном и том же вылете, я помню то шестерых, то восьмерых. Отец потом пересказывал это гостям уже как своё, и у него их было десять.
Обгоревшего перевязывали в час дня, за ширмой из простыни на палках.
Работали за ней подолгу, вдвоём, иногда втроём. Оттуда несло чем-то странным, чему у меня нет названия. Он к тому времени уже стонал — раньше не стонал вовсе, и лучше бы, наверное, не начинал.
Один раз Гуляева вышла из-за ширмы, стянула перчатки и стала мыть руки над тазом, а я лежал в трёх шагах.
— Он жить будет?
Она домыла, стряхнула воду с пальцев.
— Будет.
— А лицо?
— Лицо — как зарастёт. — Гуляева взялась за полотенце. — Веки ему сберегли. Глаза целы. Это, лейтенант, вся хорошая новость, какая есть, и она немаленькая.
— Он говорит что-нибудь?
— Он пока не разговаривает, он терпит. — Она повесила полотенце. — Знаю, знаю. Из одного вы полка, сестра записала.
— Записала.
— Ну и лежи. — Гуляева оправила халат. — Ты, лейтенант, лучше своей ногой займись, она у тебя одна такая.
И пошла дальше по ряду. А я ещё полчаса прикидывал, много ли вышло из меня за эти дни лишнего, и выходило, что на глаз немного.
Полину я в тот же день поймал в проходе.
— Бумага в полк дошла?
— Отправила. — Она перекладывала карточки в папке, не поднимая головы. — Ответа нет.
— Рано ещё.
— Рано. — Полина перевернула листок и всё-таки подняла глаза. — Только ты имей в виду: полки стоят не на месте. Уйдут — бумага придёт на пустое поле и вернётся ко мне через месяц.
У Ходырева пошло совсем плохо на одиннадцатые сутки.
Неладное под повязкой завелось у него ещё на прошлой неделе, и об этом знали все, кроме, кажется, его самого. А в тот день началось с того, что он потребовал открыть окно шире, а окно и так стояло настежь. Потом от его койки потянуло — сладковато, приторно, не как от прочих. Гуляева пришла не в обход, а среди дня, разрезала повязку, посмотрела и велела нести в операционную немедленно.
Резали его ещё раз. Потом возили из армейского какую-то сыворотку, и Вахрушев ходил из угла в угол и командовал громче обычного.