— Тэцуро-сан! Рядом кто-то есть! Берегитесь!
Тэцуро вскинулся, ещё не до конца стряхнув с себя остатки сонного оцепенения, не успев толком понять, откуда и о чём его предупреждают, — в этот самый миг ему в горло, с глухим, коротким звуком, вошёл брошенный из темноты сюрикэн. Это была плоская, отшлифованная до блеска, сделанная из металла так называемая звезда сэмбан-сюрикэн, имеющая четыре, остро заточенных лучах — не более ладони в поперечнике, но каждое её ребро было доведено точильным камнем до бритвенной остроты, а центр утяжелён так, чтобы при броске она летела ровно, без кувырканий, точно в цель. Тэцуро не успел даже вскрикнуть — лишь схватился обеими руками за шею, силясь нащупать и вырвать глубоко засевший в горле кусок острого металла, захрипел, обливаясь хлынувшей кровью, и, сделав два неверных, качающихся шага, тяжело осел на землю у самого костра. Юки, не помня себя от ужаса, бросилась бежать в сторону шатра, крича и зовя на помощь так громко, как только позволяли лёгкие. Но добежать ей было не суждено: ещё одна тёмная фигура вынырнула будто из-под самой земли, наотмашь, без замаха, коротким и точным движением рассекла воздух коротким мечом — лезвие прошло по лицу и груди девушки глубокой, страшной раной от скулы до самого низа. Юки вскрикнула — тонко, почти по-детски, — захлебнулась хлынувшей в горло кровью и, не устояв на ногах, упала навзничь, глядя уже стекленеющими, полными предрассветного неба глазами куда-то ввысь, где меркли последние звёзды. Но её крик, короткий и страшный, всё же был услышан. Синоби ещё не успели снять всех часовых по периметру лагеря, и потому ближайший к месту происшествия самурай, вырвав из ножен катану, бросился на голос, ещё не понимая, что случилось, — и был сражён метко брошенным в него из темноты ножом, вошедшим точно между рёбер. Работавшие неподалёку с брёвнами крестьяне, заслышав крик и звон стали, начали тревожно оборачиваться, вглядываясь в сумрак в поисках источника опасности, ещё не осознавая до конца, что этот предрассветный час станет для многих из них последним в жизни.
В это самое время Дмитрий, мирно спавший в своём шатре, проснулся от постороннего шума — не столько услышав его, сколько ощутив всем существом ту особую перемену в воздухе, что предшествует беде. Поначалу он хотел не придавать этому значения и снова забыться сном, списав тревогу на обычную ночную возню лагеря, но что-то — то ли многолетний, ещё из прежней жизни выработанный инстинкт самосохранения, то ли обострившееся за эти месяцы жизни здесь чутьё — заставило его резко подняться с татами, на котором он спал, и замереть, вслушиваясь в темноту. Полог его шатра осторожно, почти беззвучно раздвинулся, но в кромешной темноте он не смог сразу разглядеть вошедшего, а тот, соответственно, тоже не сумел с первого взгляда различить сидящую фигуру Дмитрия среди смятых одеял. Зато он увидел, как в тусклом свете, пробивавшемся сквозь щель полога, коротко блеснуло лезвие меча, — и мозг мгновенно, ещё до всякой сознательной мысли, распознал в этом блеске смертельную угрозу. Мгновением позже вошедший, разглядев наконец сидящую фигуру, с гортанным, хриплым выкриком метнулся вперёд, занося меч для рубящего удара сверху вниз. Дмитрий лишь чудом успел в последнюю долю секунды увернуться в сторону — лезвие с сухим треском разрубило татами в том самом месте, где он лежал мгновение назад, и прямо физически, всем телом ощутил, как совсем рядом с лицом промелькнул рассекаемый клинком поток воздуха. Дальше он действовал уже не размышляя, повинуясь чистому, животному инстинкту выживания: вскочив на ноги, бросившись вперёд, он обхватил нападавшего в стремительном захвате, не давая тому ни развернуться, ни замахнуться для нового удара, и с силой толкнул его назад, врезаясь в деревянные подпорки шатра. Хлипкое сооружение затрещало и повалилось, увлекая обоих наружу, на прохладную, влажную от росы траву. Здесь в воздухе уже стоял гомон, крики, звенела скрещивающаяся сталь.