— Вы проверяли? — спросила я, не удержавшись от колкости. — На себе?
— Нет, — он усмехнулся уже шире, и в этой усмешке мелькнуло что-то почти человеческое. — Просто знаю, на что способны отчаявшиеся люди. Сам был таким когда-то.
Я хотела спросить, что это значит — «был таким когда-то», но вовремя прикусила язык. Не мое дело. Он мне никто, чужой человек, тюремщик, враг. Какое мне дело до того, каким он был раньше?
Мы молчали долго, очень долго. Минуту, две, пять, может быть, целую вечность — я потеряла счет времени. Он стоял, засунув руки в карманы штанов, и смотрел в сад, на залитую лунным светом богиню, на черные силуэты деревьев, на белые дорожки. Я смотрела на него краем глаза, боясь повернуть голову, боясь выдать свой интерес.
Вблизи, при луне, его лицо казалось вырезанным из камня — жесткие скулы, прямой нос, тяжелый подбородок с легкой щетиной, губы, сжатые в тонкую линию.
— Почему вы не спите? — спросила я наконец, чтобы нарушить тишину, которая становилась невыносимой, давящей на уши.
— Привык, — пожал плечами он, не поворачивая головы. — Работаю допоздна, потом долго не могу отключиться. Такой режим уже много лет.
— А что вы делаете, когда не можете отключиться?
Вопрос вырвался раньше, чем я успела его остановить, и я прикусила губу, понимая, что это уже слишком личное, что такие вопросы не задают врагам, что это граница, за которую мне лучше не заходить.
Но он ответил. Не сразу, после долгой паузы, но ответил.
— Стою у окна, — сказал он, все так же глядя в сад. — Смотрю на сад. Думаю.
— О чем? — спросила я шепотом, не в силах остановиться.
Он повернул голову и посмотрел на меня в упор. Вблизи, при луне, его глаза казались не черными, а темно-синими, почти фиолетовыми, как ночное небо перед рассветом. Бездонными. Пустыми. В них не было ничего — ни боли, ни злости, ни интереса. Только отстраненность человека, который смотрит на мир сквозь толстое стекло, отделяющее его от всего живого.
— О разном, — ответил он наконец, и голос его звучал ровно, без единой эмоции.
И отвернулся.
Я смотрела на его профиль, на эту непроницаемую маску, за которой пряталось что-то, и чувствовала, как внутри поднимается странное чувство. Не жалость — нет, он не вызывал жалости. Скорее, недоумение. Как можно жить так — в пустоте, в одиночестве, в этом огромном доме, где нет ни одного живого звука, кроме собственных шагов?
Но я не спросила. Потому что это был враг. Потому что он держал меня в клетке. Потому что любое проявление сочувствия к нему было бы предательством по отношению к себе — к той Алисе, которая пять лет назад поклялась, что больше никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах не позволит себе привязаться к мужчине, не позволит себе чувствовать, не позволит себе быть уязвимой.