— Чуешь? — спросил я, и почувствовал, как мой собственный голос даёт петуха.
В груди что-то мелко задрожало, и я понял, что это та самая надежда, которую я так долго заталкивал поглубже, боясь спугнуть удачу. Надежда — опасная штука, она делает тебя уязвимым, но сейчас она рвалась наружу диким, торжествующим зверем.
— Это море, Лукьян. Слышишь? Мы почти дошли, мужик. Мы доползли!
Мы рванули на последний пологий холм, забыв про усталость и ноющие суставы. Пальцы впивались в сухую землю, ногти забивались пылью, ноги скользили по жёсткой, выжженной траве, но мы лезли вверх, цепляясь за каждый клочок почвы. И когда мы достигли гребня, мир перед нами просто взорвался.
Внизу, за широкой полосой слепящего жёлтого песка и нагромождением прибрежных валунов, лежало Чёрное море. Оно было сине-серым, бесконечным и пугающе прекрасным под полуденным солнцем. Мелкая рябь на воде искрилась так ярко, что резало глаза, будто тысячи крошечных зеркал били в лицо отражённым светом, а линия горизонта была настолько чёткой, что казалось, её можно потрогать рукой. Море дышало — тяжело, ровно, как живое существо, — и этот глухой, утробный шум докатывался до нас сквозь жар и тишину. Оно сливалось с небом в какой-то невозможной, запредельной гармонии, где не было ни границы, ни различия — только свет, простор и свобода.
Я стоял, глядя на эту гигантскую простыню воды, и чувствовал, как в горле встаёт ком такой плотности, что стало физически больно дышать. В груди что-то дрогнуло, словно после долгого плена мне вдруг приоткрыли дверь наружу — и я не сразу поверил, что она действительно открыта.
— Там — Дон, — прошептал я, указывая рукой на север, в ту манящую пустоту за горизонтом. — Там наш острог, Лукьян. Там Бугай ворчит, Остап саблю точит, Ермак строгает узоры из дерева, а Белла… Белла ждёт. Слышишь? Мы не просто выжили, брат. Мы возвращаемся.
Лукьян просто опустился на колени рядом. Он не плакал, у него не было на это сил, он, словно в первый раз, смотрел на воду широко открытыми глазами, в которых отражалось всё синее величие Понта Эвксинского.
— Господи… — выдохнул он. — Оно же… оно же огромное, Семён. Как мы его…
— Пересечём, — твердо отрезал я, перехватывая мешок. — Пересечем, чего бы нам это ни стоило. Нам осталось только договориться с этим берегом. Но сначала — Синоп.
Мы спустились к самой кромке прибоя, сняли «обутки», тряпки. Босые ноги утопали в мокром, податливом песке, а набегающие волны ласково лизали лодыжки, смывая горную пыль и запекшуюся кровь. Это прикосновение моря — первое за бесконечные месяцы рабства — отозвалось во всем теле странной, почти невесомой легкостью. Я шел вдоль воды, чувствуя себя так, будто с моих плеч сняли пудовую плиту. Море не просто шумело — оно пело, и в этом пении мне слышался зов родных степей.