Он достал из нагрудного кармана карманные золотые часы на цепочке, откинул крышку и посмотрел на циферблат.
— Время пошло.
И толкнул дверь.
Палата лорда Кромвеля не была палатой. Палата — это койка, тумбочка, капельница и пластиковый стул для родственников, а то, что открылось за дверью, было покоями.
Помещение размером с небольшой бальный зал, с лепниной на потолке — херувимы, гирлянды, позолоченные розетки — и стенами, обтянутыми тёмно-зелёной тканью с тиснёным узором. У дальней стены высокие окна, зашторенные до половины, впускали бледный лондонский свет.
На комоде тёмного дерева стояли фотографии в серебряных рамках: один и тот же мужчина на охоте, на лошади, с собаками — в разные годы, в разных декорациях. Лорд Кромвель в те времена, когда он ещё был хозяином своего тела.
И посреди всего этого великолепия, как инородное тело в здоровой ткани, — медицинское оборудование. Монитор на хромированной стойке, инфузомат с тремя капельницами, кислородный концентратор, тележка с лотками, передвижной рентген у стены под чехлом.
И нечто незнакомое — массивный прибор с медными трубками и стеклянным цилиндром, в котором пульсировало бледно-голубое. Искровой стабилизатор? Местная разработка? Надо будет спросить потом.
Запах я уловил сразу. Антисептик, озон, физраствор — и под всем этим тонкий привкус увядания. Его невозможно описать медицинским термином, но каждый опытный лекарь узнаёт безошибочно. Так пахнут люди, которые тают — не умирают, умирание быстрее, резче — а именно тают, медленно, как свеча, от которой остаётся всё меньше воска, но фитиль ещё горит.
На кровати, посреди белоснежного белья, лежал лорд Кромвель. Первое впечатление — живая мумия: лицо обтянуто кожей, скулы выпирают, глазницы ввалились, и весь он выглядел на двадцать лет старше своих шестидесяти двух.
Но в глубине ввалившихся глазниц — глаза. Серо-голубые, водянистые, и поразительно живые для тела, которое, казалось, уже наполовину принадлежало чему-то нечеловеческому.
Руки лежали поверх одеяла — тонкие, с проступающими венами и сухожилиями, с кожей, покрытой старческими пятнами, которых в шестьдесят два быть не должно. На запястье — браслет с датчиком пульса. На безымянном пальце — золотой перстень с гербом, который когда-то сидел плотно, а теперь болтался.
Он не спал.
Он смотрел на нас, и в этих живых глазах читалось только терпение — глухое, застарелое терпение человека, который привык к визитам, привык к осмотрам и давно понял, что каждый новый лекарь входит с уверенностью, а выходит с бессилием. Он нас не ждал. Он нас терпел.