Вот это были правильные вопросы. Не «кто мой отец» и не «что он сделал» — это вопросы для тех, у кого есть роскошь переживать. А у меня были Вероника, Шаповалов, Тарасов, Зиновьева, Коровин, Семён, Ордынская, тридцать две койки, операционная, и барон фон Штальберг с его инвестициями.
Живые люди, зависящие от меня, и ни одного из них я не собирался подставлять из-за человека, которого помнил хуже, чем свой первый катетер.
Серебряный усмехнулся почти тепло, насколько это слово вообще применимо к магистру-менталисту Канцелярии.
— Уверяю вас, Илья Григорьевич, юридически вы чисты, — он побарабанил пальцами по подлокотнику. — Радулов посягнул на престол. Император ему этого не забыл, но сын за отца в данном случае не отвечает. Тем более, — он выделил последние слова, — такой полезный сын.
Посягнул на престол.
Я переварил это за полторы секунды, уложив в клиническую картину. Покушение на императорскую власть — масштаб серьёзнее, чем шпионаж или коррупция. Это приговор без срока давности, каторга без права переписки, расстрел в подвале, если поймают. Высшая категория государственных преступлений.
И при этом Император доверил мне, сыну этого человека, операцию на мозге цесаревны Ксении. В секретной резиденции, за закрытыми дверями, под охраной, с Гольдманом в ассистентах.
Доверил свою дочь.
Не доверяют скальпель в руки человека, которого собираются уничтожить. Значит, я — отдельная боевая единица, оценённая по собственным заслугам. Отец — отдельно, сын — отдельно. Разные диагнозы, разные карты.
Угрозы для клиники нет. Угрозы для Вероники нет. Угрозы для команды нет.
Остальное не важно.
Фырк в кармане моей куртки завозился. Я почувствовал, как его маленькие лапки упёрлись мне в бедро, и тёплое, пушистое тело напряглось. Он пытался понять, почему я такой спокойный.
Бурундук привык к моим эмоциям, как фельдшер привыкает к показаниям монитора, и сейчас его монитор показывал ровную линию там, где он ожидал тахикардию.
Я мысленно погладил его — не рукой, а тем внутренним импульсом, который проходил через нить привязки, и Фырк слегка расслабился, хотя и не до конца. Он мне не верил.
— Тогда мне плевать, — сказал я.
Серебряный моргнул. Один раз, медленно, как сова.
— Я этого человека не помню и не знаю, — продолжил я, и каждое слово было абсолютной правдой, потому что я действительно не помнил Григория Радулова. Тело помнило — где-то в глубине нейронных связей, в тех слоях памяти, до которых я не добирался, может быть, хранились запах его одеколона, тембр голоса, прикосновение ладони к детской макушке. Но я — тот «я», который принимал решения и нёс за них ответственность, — не помнил ничего. — Если он никак не влияет на мою жизнь и моё дело — пусть остаётся хоть трижды предателем.