Вероника выбралась из кузова следом за последней каталкой. Руки в латексных перчатках, залитых чужой кровью, волосы стянуты в хвост резинкой, одолженной у фельдшера. Она контролировала капельницу матери невесты всю дорогу и сейчас передавала информацию санитару короткими, рублеными фразами: давление, пульс, объём инфузии, время последней дозы нитроглицерина.
Приёмный покой гудел.
Это было первое, что ударило при входе. Не запах (хотя запах тоже: хлорка, йод, пот и густой нервный дух перегруженного медучреждения), а именно звук. Гул растревоженного улья, где каждая пчела одновременно летит в свою сторону и мешает остальным. Тележки с медикаментами лязгали по кафельному полу, и этот резкий, металлический звук ритмично бил по нервам, как метроном в ночном отделении интенсивной терапии.
Медсёстры перекрикивались через головы, швыряя друг другу номера палат и дозировки, и в этих выкриках слышалась не паника, а контролируемая перегрузка — состояние, знакомое любому медику, работавшему в приёмном покое в ночь на Новый год.
Для районной больницы шесть тяжёлых одновременно — это катастрофа. Не столичная клиника с десятью реанимационными койками и штатом из тридцати человек. Районная ЦРБ, где в ночь дежурит один реаниматолог, два хирурга и четыре медсестры, и где каждый новый пациент — это игра в тетрис с койками, руками и минутами.
Я шагал за каталками по коридору, и вокруг кипело: санитары толкали тележки, двери распахивались и захлопывались, кто-то волок штатив от капельницы, зацепившийся колесом за порог, и ругался тихо, сквозь зубы, профессиональным полушёпотом. Навстречу пробежал молодой хирург, на ходу натягивая стерильные перчатки — пальцы не попадали, латекс скручивался, и он тряс кистью, матерясь.
Каталки свернули направо, к двустворчатым дверям с красной надписью «Реанимационный блок. Вход строго ограничен».
Я шагнул в створ.
— Мужчина!
Голос был жёстким, резким, поставленным десятилетиями работы в отделении, где мягкость — роскошь, а единственный способ быть услышанным — перекричать мониторы и стоны. Дверь перегородила рука в хирургической перчатке — крупная, тяжёлая, выставленная, как шлагбаум.
Передо мной стоял дежурный реаниматолог. Плотный мужчина лет пятидесяти, в зелёном хирургическом костюме, с лицом, вырубленным из того же материала, из которого вырубают фундаменты провинциальных больниц: усталость, упрямство и хроническое недосыпание, спрессованные в гранитное выражение человека, видевшего всё. Широкий лоб, тяжёлая челюсть, залысины, набрякшие мешки под глазами и взгляд без грамма сочувствия — только безусловный, территориальный рефлекс: чужой на моей земле.