— Уже? — буркнул повар, не отрываясь от дела, лишь мельком косясь на полную корзину.
Я просто кивнул, взял еще одну пустую корзину, развернулся и пошел за следующей порцией.
Вторую и третью корзину я приносил все быстрее — организм полностью вошел в ритм, тело само знало, как двигаться. Повар, принимая четвертую корзину и высыпая поленья в деревянный ящик у печи, наконец поднял на меня глаза, в которых мелькнуло неподдельное удивление.
— Шустро, парень. Не ожидал. Обычно такие… — Он махнул рукой, не договаривая, но смысл был ясен.
Я снова лишь кивнул, не вступая в разговор, и вернулся во двор. Гора чурбаков таяла на глазах, превращаясь в аккуратные штабели поленьев.
Последний чурбак — особенно корявый, весь в сучках и с толстой корой — я поставил, нашел слабое место, где шла трещина, и быстро расколол, разбив его не на поленья, а на ровные щепки для растопки. Взглянул на полоску неба над забором — прошло от силы полчаса, не больше. Все. Во дворе лежала только мелкая щепа да кора.
Я занес последнюю, наполненную доверху щепой и мелкими поленьями корзину, поставил колун на его место, прислонив к сараю, и отряхнул руки от липкой коры и щепы.
Повар, помешивая что-то в огромном медном котле, мотнул головой в сторону дальнего, грубо сколоченного стола в углу кухни, заваленного луковой шелухой и пустыми мешками.
— Садись. Не мешайся под ногами.
Через минуту, вытерев руки о фартук, он поставил на стол передо мной большую, жестяную, помятую по краям миску. В ней густо, почти как каша, плавали куски желтой картошки, оранжевой моркови, прозрачного лука и — самое главное — темные, хрустящие, ароматные шкварки.
Запах был таким концентрированным, мясным и жирным, что у меня рефлекторно свело скулы и заурчало в животе. Рядом шлепнулась на дерево толстая половинка ржаного, еще теплого хлеба с хрустящей, подрумяненной коркой.
Я не стал церемониться, ждать приглашения или есть медленно, изображая воспитанность. Взял ложку, лежащую рядом, и начал уплетать суп за обе щеки. Он был простым, жирным, невероятно сытным и столь же невероятно вкусным. Каждый кусок хлеба, обмакнутый в густой, мутноватый бульон, казался лучшей, самой желанной едой в жизни.
Я съел все до последней крошки хлеба, выскреб миску ложкой досуха и только тогда откинулся на спинку табурета, чувствуя, как по телу разливается блаженная, тяжелая, успокаивающая теплота, а мышцы наливаются приятной усталостью.
Повар, наблюдавший за мной краем глаза, пока чистил картошку в ведро, фыркнул, но в его фырканье не было злобы или презрения — скорее снисходительное понимание.