Герман стоял в дверях, сканируя комнату взглядом. Ключ на столе. Борис пьян. Если повезёт, он отрубится через четверть часа.
Но Борису было весело. Пьяному, скучающему, обиженному на весь мир охраннику, ему редко выпадал шанс почесать языком с тем, кто не мог ответить. А цербер не мог, контракт запрещал. И Борис знал это.
— Слушай, — он подался вперёд, опираясь локтями на стол, и понизил голос до конспиративного шёпота, который на самом деле был слышен в другом конце коридора. — А расскажи мне, цербер. Вот ты с ней там, наверху, в одной комнате. День и ночь. Ночь и день. Она там ходит... в рубашке своей... ну, знаешь, когда спать ложится. Ты же мужик? Или тебе там, — он покрутил пальцем у горла, — вместе с лицом всё отрезали?
Имплант на шее Германа пискнул, коротко, предупреждающе. Он сжал кулаки, но промолчал.
— Она же молодая совсем, — продолжал Борис, наливая себе новую порцию. Виски плеснуло мимо стакана, он даже не заметил. — Двадцать лет, самый сок. Я помню, когда мне было двадцать... эх, что за времена были! Бабы сами на шею вешались. А эта... как её... Эльвира... она же породистая, да? Белозёрская. У них там, у богатых, всё по-другому. Их с детства учат, как мужику угодить. Ты как думаешь, её уже обучили? Или она ещё...
— Заткнись, — сказал Герман. Голос был тихим, но в нём зазвенела сталь.
Борис либо не услышал, либо ему уже было море по колено. Он загоготал, хлопнул ладонью по столу так, что фляжка подпрыгнула.
— О! Задело! Задело цербера! А я думал, ты бесчувственный! — он ткнул в Германа пальцем. — Значит, не всё отрезали. Значит, ещё шевелится. Слушай, а давай по-честному, по-мужски? Ты же хочешь её. Я же вижу. У тебя на лбу написано. Ну, то есть было бы написано, если бы не намордник. Ты хочешь завалить маленькую Белозёрскую. И я тебя понимаю! Я бы сам...
Он не договорил. Герман пересёк комнату в два шага.
Борис не успел даже вскрикнуть. Стальные пальцы сомкнулись на его горле, не до хруста, но достаточно, чтобы перекрыть дыхание. Борис захрипел, вцепился в его запястье обеими руками. Его глаза полезли из орбит, на этот раз от ужаса, не от злости. Он попытался что-то сказать, но из горла вырвался только сип.
— Ты сейчас слушаешь меня очень внимательно, — произнёс Герман, и его голос был ледяным, как сталь намордника. — Ты больше никогда не откроешь свой поганый рот в её сторону. Ты не скажешь о ней ни слова. Ты не посмотришь на неё. Ты даже думать о ней не будешь. Если я узнаю, не важно как, не важно от кого, что ты или кто-то ещё позволил себе вякнуть про неё хоть слово, я найду тебя. Где угодно. Хоть в этом особняке, хоть в городе, хоть под землёй. И то, что я с тобой сделаю, заставит тебя мечтать о разряде. Ты понял?