— Возможно, — ответил он. — Спи.
И она уснула. Впервые за десять дней спокойно. Потому что за ширмой стоял чужой. Злой. Грубый. Но он был там. И он не врал.
_____
За ширмой Герман стоял, прикрыв глаза.
Она спросила. В лоб. Как она вообще догадалась? Прислуга? Марта? Больше некому. Надо будет поговорить с Мартой. Предупредить, чтобы не болтала лишнего. Хотя что толку? Эта девчонка всё равно докопается. Рано или поздно.
Он посмотрел на ширму. Надпись, которую он не видел, но знал наизусть.«ЧУЖОЙ. НЕ ВХОДИТЬ. НЕ ДЫШАТЬ. НЕ СМОТРЕТЬ. НЕ ЖИТЬ».
Сегодня она дописала что-то ещё. Он слышал, как скрипел карандаш. Он не видел что, но знал: что-то изменилось.
Маленькая сучка.
Он повторил это про себя и осёкся. Сучка ли? Или всё-таки смелая девчонка, которая полезла в окно, зная, что может разбиться? Которая не побоялась ударить его, укусить, расцарапать? Которая не сломалась, даже когда поняла, что проиграла?
Он запретил себе думать об этом. Запретил. Имплант предупреждающе пискнул. Сердце пропустило удар.
Нет. Не смей. Она подопечная. Ты цербер. Между вами контракт, намордник и её ненависть.
Но где-то глубоко внутри, куда не дотягивались импланты и правила, он знал: лёд треснул. Пока не сломался. Пока только треснул. Но трещина уже пошла.
И он ничего не мог с этим поделать.
Глава 3. Унижение
Две недели, достаточный срок, чтобы возненавидеть тишину.
Эля выучила каждый звук этого дома: скрип половиц в коридоре (третий от двери самый громкий), кашель охранника с первого этажа (хронический бронхит курильщика), шаги Марты (шаркающие, осторожные, всегда с паузой у двери, проверяет, не спит ли госпожа). И его дыхание. Хриплое, размеренное, вечное. Оно стало частью интерьера, как обои в василёк или треснувшее зеркало на туалетном столике. Иногда Эля ловила себя на том, что прислушивается к нему, и тут же одёргивала себя: какая разница, жив он или сдох? Пёс есть пёс.
Но тишина была хуже.
Когда он молчал (а он молчал почти всегда), когда Марта уходила, когда телевизор внизу выключали на ночь, тогда наступала она. Густая, вязкая, как болотная жижа. Она заливалась в уши, в мысли, в сны. В ней тонули воспоминания об отце, о доме, о жизни до. В ней рождались новые страхи, иррациональные, липкие, от которых нельзя было отмахнуться.
Сегодня тишина была особенно невыносимой.
С самого утра всё пошло наперекосяк. Завтрак принесли позже обычного, Марта объяснила, что на кухне прорвало трубу, и Эля, сама не зная почему, разозлилась. Не на трубу. Не на Марту. На него. За то, что он стоял за дверью и всё это слышал. За то, что он вообще существовал.