Я запустил руку под рубаху, нащупывая на груди костяной амулет Беллы. Гладкая кость, нагретая теплом моего тела, казалась сейчас единственной реальной вещью во вселенной. Я медленно перекатывал его между пальцами, чувствуя каждый изгиб.
— Скоро, родная… — прошептал я в пустоту ночи. — Совсем скоро.
Собственный голос прозвучал в тишине балки хрипло и надтреснуто. Степь слушала меня, и в её безмолвии я находил ответ. Мы вернулись. Сквозь кровь, дерьмо, мочу и… рыбьи головы. Мы возвращались к своим. И ни одна сила в этом мире не смогла бы меня сейчас остановить. Остался последний бросок. Да уж, ёпта, мы это сделали.
* * *
Через два дня пути, когда степь уже перестала казаться бесконечной ловушкой, я наткнулся на это. Обычный старый вяз, корявый и серый, зажатый в складке неглубокой балки. Но на его стволе, чуть выше человеческого роста, белела свежая рана. Казачья «сека». Простой затёс топором, сделанный уверенной рукой пластуна-дозорного. Для случайного прохожего — просто шрам на коре, для меня — манифест. Этот примитивный знак ударил по нервам мощнее любого колокольного звона.
Я резко натянул поводья, заставляя мерина зарыться копытами в сухую землю. Спрыгнул на землю, едва не подвернув ногу — колени до сих пор подрагивали от многочасовой скачки. Подошел к дереву, чувствуя, как внутри всё замирает. Кожа на пальцах, огрубевшая от галеры, глины и поводьев, коснулась свежего среза. Дерево еще плакало, выделяя липкий, терпкий сок. Срез был светлым, едва успевшим тронуться желтизной — дозор прошел здесь не больше пяти дней назад. Значит, выходят. Значит, острог стоит, и кони топчут траву по приказу нашего атамана.
Привалившись лбом к шершавому стволу, я закрыл глаза. Запах свежей древесины, смешанный с ароматом подсохшей полыни, показался мне самым изысканным парфюмом на свете. В голове пульсировала только одна мысль: «Живы. Наши здесь». Я стоял так минуту, может, больше, впитывая эту простую истину через кончики пальцев. Моя земля…
— Семён… — негромкий, дребезжащий голос Лукьяна вырвал меня из оцепенения. — Что там? Засада?
Я обернулся. Посадский застыл в седле, вцепившись в луку так, что костяшки его рук посинели. Он вертел головой, испуганно сканируя каждый шорох куста терновника, каждую кочку. Месяц в бегах выжег на его подкорке инстинкт затравленного зверька — если мы остановились, значит, где-то рядом смерть.
— Нет, Лукьян. Это жизнь, — я вскочил в седло, и движение это вышло на диво лёгким, почти молодецким. — Всё, посадский. Прятки закончились. Теперь идем открыто. Пора напомнить этой степи, кто тут есаул, а кто так, мимо проходил.