Сначала взорвалась Айрис — протяжным, оборванным стоном, будто дыхание унесло силы. Потом тишина, плотная, такая густая, что Марилен шагнула ближе, почти проверить, жива ли эта дрянь. Тишину прорезал Айман: низкий, басовитый, влажный от напряжённого дыхания. Он уже не сдерживался. Каждый толчок отзывался в створке, каждый выдох был таким тяжёлым, что казалось — весь дом обязан слышать, как он берёт её, как захлёбывается удовольствием, как перестаёт быть канцелярской машиной и становится мужчиной, которого Марилен ждала столько лет, но получила не она.
Она сама не понимала, зачем всё ещё слушает. Каждая секунда била сильнее предыдущей. И всё же уйти означало оставить правду без свидетеля, а в ней что-то уже требовало не милосердия, а протокола. Пусть будет зафиксировано. Пусть каждая вибрация двери внесёт свою подпись, если уж нотариусом назначили её нервную систему.
«Всего лишь трахались», — вдруг отчаянно сказала она себе.
Мысль была мерзкой, но спасительной. Подобных женщин она уже вытаскивала из его постели и гнала прочь, как грязь с ковра. Случайность. Разрядка. Способ сбросить ярость. Он устанет, выдохнется, вернётся к ровному дыханию, к холодной ясности, к дому, к жене. Утром она найдёт правильные слова. Напомнит о приличиях, о Мариэн, о взглядах рода, о пыли на фамилии. Он кивнёт, как всегда. Всё можно будет вытереть полотенцем приличий и отправить в прачечную памяти. Если держать позвоночник прямо, голос ровным, лицо красивым, мир иногда соглашается притвориться прежним. Изредка. Без гарантий. Но всё же.
И тогда за дверью прозвучало то, чего Марилен не ждала услышать никогда:
— Люблю, — выдохнул Айман низко, но отчётливо. Не просьба, не случайный звук, а печать на документе, который уже нельзя разорвать. — Люблю тебя, Айрис. Слышишь?
Холод вошёл в Марилен сразу, без предупреждения, будто коридор до краёв наполнился зимним сквозняком. В ту же секунду ответила Айрис — дрожащим, надломленным голосом, не играя, не кокетничая, почти защищаясь:
— Я тебе не верю.
И сразу обрушился его бас, прорезавший тишину, как топор дерево:
— Плевать. Всё равно люблю.
Марилен пошатнулась и вцепилась в косяк, но пальцы предали: дерево будто ускользало. Он сказал это. Сказал. Это. Не ей. Ни разу ей. Всё внутри умерло во второй раз, теперь уже окончательно. Её словно вынули из собственного тела, пропустили через ножи и вернули обратно в кожу с издевательской припиской: пользуйтесь, пока держится.
Мир исказился. Коридор вытянулся, тени стали резкими, дыхание — чужим. Она увидела себя со стороны: нелепая женщина в ночной сорочке, босая, с помятой причёской, подслушивающая, как муж признаётся в любви племяннице. Если бы кто-то написал это в романе, Марилен велела бы выбросить автора из гостиной за дурной вкус. Реальность, как обычно, обошлась без редактора и элементарного стыда.