Крючкотворы проклятые!
Три дня назад Боярская дума отдельным техническим заседанием, куцым и незаметным, утвердила час и дату голосования, выбрав завтрашний вечер. Ключевое в этом факте: «Отдельным». Ради одной строки в протоколе, которую всякий разумный человек решил бы между делом, не собирая ради неё Думу. Тогда я скользнул мимо этого взглядом, и зря.
Новгородский созыв лёг день в день в голосованием, и противник подстроил под него своё «экстренное» разбирательство. Чьих рук дело, я не знал, а вот замысел читался и без подписи.
Меня брали в клещи. Отсидеться в Белгороде и защищать себя по магофону не вышло бы, а раз так, быть я мог только в одном месте из двух. Останусь в Белгороде, и совет за сотни километров заочно рассудит, послушен ли Великий князь Платонов и не пора ли надеть на него узду Арбитров. Поеду в Новгород, и к моменту развязки меня не окажется там, где решается судьба княгини, за которую я чувствую себя ответственным.
Кворум напрягал меня сильнее возможных инцидентов с голосованием. Так или иначе в городе останется гвардия, а мои люди умеют драться и в меньшинстве. Вынесенной против меня главами Бастионов решение — это вражда с почти всеми сильнейшими фракциями разом. Петля, которую после не разрубить ни сталью, ни золотом. Значит, надо ехать, и другого выхода нет.
При мысли об этой ситуации я не мог не отметить, что Голицын смолчал во время нашей последней встречи. Не предупредил о готовящейся подлости, хотя дважды за минувшие годы он помогал рассыпать кворумы, что складывали против меня, и мог бы рассыпать третий, самый опасный из всех. Случайностью это быть не могло, оставалось понять замысел союзника.
Скорее всего меня мариновали. Пусть над Платоновым повисит угроза Арбитров, пусть понервничает от близости петли, а потом сам примчится в Москву — просить, кланяться, влезать в долг. Как бы крепки ни были наши отношения, помощь Голицына всегда шла имела свою цену. Рычагов влияния у московского князя было припасено на десятерых таких, как я, и он умел ждать. Выдержку эту я даже уважал, чего уж там, но гнуться под него не собирался ни на палец.
Раз дорога лёгкая отпадала, оставалась дорога потруднее — драться за голоса самому. Подковёрную возню я ненавидел всем нутром, как пехотинец — топкую грязь под сапогом, в которой вязнет любой честный шаг. Воевать на этом поле боя я решил единственным способом, от которого меня не мутило: прямым вопросом в лоб.
Первым я позвонил в Детройт. Мари-Луиз выслушала, не перебивая, и голос её по линии звучал так же сухо, как за столом переговоров.