— Она у меня хорошая, — сказал Сошников, заметив латунь в его руках. Сказал ревниво, как о живом. — Я её берегу. Чищу каждый день. Это лента сопрела, вашбродь. Лента старая, новых не шлют. А она хорошая.
— Хорошая, — согласился Хабаров. — Её и подвело хорошее. Её берегли, а ленту — нет.
Сошников помолчал, переваривая.
— Прошку убило, — сказал он наконец, тихо, в ленту. — Второй номер мой. Прохор. Со мной с самой Польши шёл. Ленту тянул — лучше всех тянул, ровно. — Он мелко, наскоро перекрестился, не на образ, а так, в темноту, привычкой. — А нынче не он тянул. Короб тянул. Я-то отбил перекос, да поздно.
Он не сказал «я виноват». Но это в нём стояло, согнутое, невыговоренное, и он давил это пальцами по ленте.
Сошников вытянул из-за ворота шнурок с помятой медной гильзой, потёр её большим пальцем, как трут образок, и спрятал обратно за пазуху. Откуда гильза и чья — он не сказал, а Хабаров не спросил. У каждого на этой опушке было что-нибудь зажато в кулаке против темноты: у кого крестик, у кого затёртое письмо, у кого вот такая гильза. У Хабарова не было ничего — только чужой латунный измеритель в кармане да чужая, неизвестно чья, память, которую он боялся тронуть.
Хабаров мог бы объяснить. В нём уже было разложено всё на части: матерчатая лента тянется и набухает от сырости, гнёзда расходятся, патрон в разбитом гнезде гуляет, замок ловит его косо — и встаёт. Можно делать ленту жёстче. Можно набивать машинкой, с одним натягом по всей длине. Можно вообще звенья делать металлическими, рассыпными, чтобы каждое держало патрон само, без соседа. Всё это он знал, как таблицу умножения.
И ничего из этого нельзя было сделать здесь. Здесь была опушка, лошади и фельдфебель, сбившийся со счёта. Здесь у одного унтера была одна сопревшая лента, и других ему не выдадут до конца отступления, а может, и до конца войны. Он знал, как её чинят. Он сидел на земле и смотрел, как Сошников чинит её не так.
Раз он даже поймал себя на том, что тянется поправить большой палец унтера на холсте — на полпальца левее, где гнёзда сидели плотнее и натяг ложился вернее, — и придержал руку на полпути. Тут это было ни к чему. Палец Сошникова всё равно лёг бы туда, куда привык за войну, а не туда, где верно.
— Как тебя по имени? — спросил Хабаров.
— Игнат. Сошников Игнат. Тамбовские мы. — Унтер поднял на него светлые глаза. — А вас, вашбродь, давеча контузило. Вы у бруствера лежали ничком, я уж думал — отошли. А вы встали да про ленту враз и сказали. Я по двадцать лент на дню гляжу, рукой чую — и то не вдруг скажу, что косит. А вы глазом. Откуда?