Я забронировал столик у окна ещё из отеля — позвонил, назвал фамилию, и что-то в моём голосе или в самой фамилии убедило метрдотеля выделить лучшее место в зале.
Вероника шла рядом со мной между столиками, и я видел, как на неё оборачиваются. Изумрудное платье, распущенные волосы, уложенные мягкой волной, и выражение лица — не заученная светская маска, а живое, открытое счастье, от которого она светилась изнутри. Несколько мужчин за соседними столиками проводили её взглядами. Я позволил себе секундное, совершенно ненаучное удовольствие от мысли, что эта женщина со мной.
Фырка в ресторане не было. Перед выходом я оставил его в номере, и этот разговор стоил мне изрядных дипломатических усилий.
— Значит так, пушистый, — объяснил я ему в отеле. — Сегодня вечером ты остаёшься здесь. Я заказал тебе в рум-сервис два набора отборных орехов — кедровые и фундук. Телевизор работает, пульт на тумбочке.
Фырк воззрился на меня с выражением оскорблённого достоинства.
— Ты меня бросаешь, — заявил он. — В самый ответственный момент. Я, между прочим, должен проконтролировать процесс! Вдруг ты кольцо уронишь? Вдруг коробочку не той стороной откроешь? Вдруг запнёшься на полуслове?
— Фырк.
— Что?
— Ты — бурундук. Невидимый для всех, кроме меня. Но я-то тебя вижу. И если в момент, когда я буду делать предложение женщине, которую люблю, у меня на плече будет сидеть бурундук и комментировать происходящее — я за себя не ручаюсь.
Он раздул щёки. Потом сдулся. Потом махнул лапкой — жест, удивительно похожий на фирменный жест Серебряного, закрывающий неудобные темы.
— Ладно, — проворчал он. — Но орехи должны быть свежими. И пульт от телевизора должен лежать в зоне досягаемости моих лап. И если ты вернёшься без ответа «да» — я тебя усыновлю из жалости.
Я оставил ему орехи, пульт и мысленное обещание рассказать всё в деталях.
И вот теперь я сидел напротив Вероники за столиком у панорамного окна, а внизу сверкала вечерняя Москва, и рояль в углу зала выводил что-то негромкое, джазовое, ненавязчивое, и официант с безупречной выучкой только что унёс десертные тарелки, и между нами стояла свеча в хрустальном подсвечнике, и пламя её покачивалось от нашего дыхания.
Бархатная коробочка во внутреннем кармане пиджака весила граммов двадцать.
Но я чувствовал её как двадцать килограммов. Она давила на рёбра, жгла кожу сквозь ткань и пульсировала в такт сердцу. Мой пульс, к слову, держался на восьмидесяти пяти, что для мастера-целителя, привыкшего оперировать под огнём, было непростительно много.
Вероника сидела напротив, держа бокал вина обеими руками и смотрела на город внизу. Блики огней скользили по её лицу, и она была красивой. Настоящей, живой женщиной, утром гнавшей машину по зимней трассе, днём спавшей в обуви на гостиничной кровати, а вечером севшей в платье за баснословную сумму— и выглядевшей так, будто родилась в нём.