— А вы двое… — прохрипел я и попытался улыбнуться, хотя мимические мышцы слушались через раз, и улыбка, вероятно, вышла кривой. — Если ещё раз… будете ссориться… над моей койкой…
Я помедлил. Набрал воздуха. Голос был отвратительным, но слова выходили.
— … уволю обоих.
Грач повернулся. Посмотрел на меня. На его лице не дрогнул ни один мускул. Потом он медленно, едва заметно кивнул и вернулся к монитору.
Серебряный позволил себе короткий, почти незаметный выдох через нос. Не улыбку. Магистры Канцелярии не улыбаются в палатах. Но выдох, означавший: «Он в сознании, он шутит, пациент будет жить».
Фырк.
Я опустил глаза вниз, к изножью кровати.
Бурундук лежал на простыне, у самого края. Распластался, раскинув обгоревшие крылья, и лапки его были вытянуты в стороны. Глаза закрыты. Хвост, обычно бьющий по воздуху со свистом, лежал тряпкой. По правому боку по-прежнему чернела подпалина, и шерсть на ней скрутилась жёсткими колечками.
Он дышал. Медленно, тяжело, с тем едва слышным присвистом в ноздрях, который бывает у маленьких животных на грани истощения.
Трёхсотлетний дух-бурундук, саркастичный, несносный, единственный в мире. Он отдал всё. Дважды прошёл через ледник, в котором боялся остаться навсегда. Дважды вытащил двуногого. И вырубился.
Спи, пушистый. Ты заслужил.
Я перевёл взгляд на палату.
Зиновьева сидела на полу, привалившись спиной к ножке мониторного стола. Колени подтянуты к груди, голова опущена, и из-под растрепавшейся косы виднелось бледное лицо с закрытыми глазами. Халат измят, на рукаве засохшее бурое пятно от крови Ордынской. Пальцы Зиновьевой, обычно цепкие и быстрые, лежали на коленях расслабленные, пустые.
Но губы её были сжаты. В полуобмороке на полу, истощённая до дна, она всё равно сжимала губы. Контроль не отпускал её до конца. И на этих сжатых губах лежала тень облегчения.
Рядом с ней стоял Семён. В его глазах стояло выражение, которого я прежде у него не видел.
Он повзрослел. За эти двое суток Семён Величко постарел лет на десять. Ушёл краснеющий ординатор, который боялся высказаться при старших коллегах. Остался лекарь, поднявший на ноги Зиновьеву, потерявший сознание на кафеле и вставший обратно.
Ордынская лежала на соседней кушетке, которую кто-то подкатил к стене. Лежала на боку, свернувшись, подтянув колени. Лицо её было белым, с засохшими полосками крови от носа до подбородка, и тёмные круги под закрытыми глазами занимали половину щёк.
Тонкие пальцы, отдавшие последние крохи биокинетики, чтобы расширить коридор, были сложены перед грудью, словно она молилась во сне. На губах Лены, сухих и растрескавшихся, лежала улыбка. Маленькая, измученная, но настоящая.