Назаров вёл меня по базе и коротко вводил в курс.
— Отряд сборный, — рассказывал он. — Костяк — кадровые военные, кто после Крымфронта и Севастополя в лес ушёл, не сдался. Есть местные — партийные, советские работники, кому при немце оставаться смерть. Есть из окруженцев, прибившихся, вроде вас. Бабы есть — санчасть, кухня. Рук не распускать. Связь с Большой землёй имеем — рация, выходим на штаб партизанского движения, на Кавказ. Раз в сколько-то самолёт добро сбрасывает — боеприпасы, медикаменты, иногда продовольствие. Редко, мало, но имеем.
— В сравнении с нами богато живете, — заметил я.
— Не богато, — усмехнулся Назаров невесело. — Голодно живём — немец обложил, сёла и дороги прочёсывает, лютует. Вы вон ввосьмером, а тощие не хуже нас. А у меня почти семьдесят ртов. Зимой совсем худо будет, я уж знаю — не первая зима. Так что не в рай ты пришёл, не обольщайся. В тот же лес, только нас тут больше, и порядку больше. А голод — он и тут голод.
Это была правда, и я её оценил — Назаров не пускал пыль в глаза, говорил как есть. Голодный обложенный отряд, держащийся на дисциплине, связи и упрямстве своего командира. Не спасение, а просто котёл побольше нашего. Но всё же — свои, организация, рация, связь с Большой землёй. После месяцев полного одиночества и это было много.
Нас разместили, накормили из общего котла — жидковатая похлёбка, но горячая, и хлеб, настоящий хлеб, и я видел, как Федька мнет и придирчиво нюхает краюху, пытаясь найти изъян. Раны обработали в санчасти — немолодая фельдшерица, строгая и сноровистая, осмотрела моё ухо, поцокала, обработала по-настоящему. Перевязала Калюжного, Кольку, занялась остальными. Впервые за долгое время о нас кто-то заботился, кроме нас самих, и это было непривычно до странности.
Ну а потом, когда я наелся, помылся, перевязался и от всего этого разомлел, Назаров с ехидной рожей показал мне свою майорскую корочку и велел идти к особисту.
— Есть, товарищ майор, — козырнул я и пошел.
Особист оказался лет тридцати, худой, с цепкими внимательными глазами, с той особой въедливой манерой, которую я уже знал по опыту общения с Рудько. Школа, мать ее.
— Тищенко, — коротко представился он и начал опрос.
Расспрашивал долго, обстоятельно, дотошно. Кто, откуда, какая часть, кто командир, как попал в Севастополь, как воевал, как выходил, через что, кто погиб, при каких обстоятельствах. Возвращался к одному и тому же по нескольку раз, переспрашивал, пытался ловить на мелочах, сверял. Мне путаться было не в чем — я говорил правду, всю, кроме одного.