Я знала этот стук. Шесть лет он означал либо «выйди», либо «подай», либо «ты слышала, что я сказал». Я не отозвалась. Вытерла нож о край фартука, отрезала кусок аира, положила на доску. Стук повторился, громче, требовательнее — и я наконец встала, потому что дверь была моя, и никто не имел права долбить в нее как в собственную.
Глеб стоял на пороге без кафтана, в одной рубашке, волосы примяты, будто только что снял шапку. Пахло морозом, лошадиным потом и тем самым сандалом, который я выбрала ему в подарок шесть лет назад и до сих пор жалела. В руке он держал графин с вишневой настойкой. Той самой, которую я ставила для его стола из вишни с дальнего южного крыла. Он молча протянул его мне.
Я не взяла графин. Я посмотрела на его лицо — впервые за этот день без злости, просто посмотрела, как смотрят на человека, который пришел просить прощения за то, что еще не сделал.
— Зачем? — спросила я.
— За то, что писал, — ответил он. — Я не знал, что совет их подменит. Я знал, что пишу. Этого хватит.
Я отступила от двери ровно на шаг. Не впустила и не выгнала. Взяла графин, потому что графин был мой, я его ставила, и потому что руки нужно было занять чем-то кроме ножа. Налила себе в глиняную чашку, налила ему во вторую. Поставила чашку на край пресса, не на стол, где лежал реестр. Он взял чашку, выпил одним глотком, не сел.
Я подождала, пока он поставит пустую чашку. Потом сказала:
— Письмо лежит в жестянке. Рядом с кольцом. Рядом с моим браком. Вы все там поместились. Можешь забрать, если совет пришлет за ним гонца. Я не открою дверь по требованию.
Он кивнул. Не как муж, не как альфа. Как человек, которому дали слово и он его принял. Я ждала, что он скажет что-то про Инессу, про совет, про детей, которых у нас нет и не будет, потому что я шесть лет жила под вязью, которая гасила волчицу. Он не сказал. Он поднял глаза на полку, где стояла жестянка, и я увидела, как у него дрогнуло горло.
— Я не уйду, — сказала я. — Я не уйду, пока не сниму вязь. Но я не останусь твоей женой. Это разные вещи.
— Я знаю, — ответил он. — Поэтому и пришел без печати.
Я не поверила. Но я не стала спорить. Я подняла чашку, отпила глоток, поставила. Настойка была моя, и она была хороша, и это злило сильнее, чем письмо.
— Тогда иди спать, — сказала я. — Завтра я принимаю больных с рассвета. Если ты будешь стоять под дверью, они не войдут.
Он не двинулся. Тогда я подошла к нему сама, взяла у него пустую чашку, поставила в таз с грязной посудой. Мои пальцы были в аировой крошке и пахли горечью. Его ладонь была холодная. На одну секунду наши пальцы встретились у глиняного бока, и я впервые за этот день почувствовала, что под вязью что-то дрогнуло. Не волчица. Просто понимание, что он тоже устал.