— Не действительно без подписи граничной вольницы, — читаю я вслух.
— Я знаю, — говорит он. — Это значит, что совет свою подпись поставил. Теперь тебе нужна подпись вольницы. Без нее лист — просто бумага.
Я складываю свиток. Смотрю на него. На его лице — впервые за много дней — нет приказа. Он не говорит мне, что делать. Он просто стоит и ждет, пока я сама решу, принять это у него или нет.
— Ты мог не привозить, — говорю я. — Брон велел тебе не привозить.
— Брон мне не указ, — говорит он.
— А кто тебе указ?
Он молчит. Я вижу, как у него на скуле ходит желвак. Потом:
— Сейчас — никто.
Я опускаю свиток в карман фартука. Там он ляжет рядом с печатью, которую я завернула в вощеную тряпку.
— Спасибо, — говорю я. — Езжай.
Он не двигается. Стоит и смотрит на меня, и я впервые за шесть лет вижу в его глазах, что он не знает, что делать. Это страшнее любого приказа.
— Завтра приедешь за ответом? — спрашиваю я.
— Нет, — говорит он. — Я приеду, когда ты сама позовешь.
Он поворачивается и идет к лошади. Я сажусь обратно на крыльцо, достаю из кармана свиток и разглаживаю коленом. Под вязью у меня на запястье впервые за шесть лет становится ровно тепло, и я не понимаю, нравится мне это или пугает.
Я перечитываю свиток третий раз и кладу его на колено. Под вязью у меня на запястье ровно тепло, и я впервые за много дней не хочу стряхнуть это тепло. Не хочу — и злюсь на себя за это.
Снег подсыпает тише, мелкой крупой. Олексиха зовет меня из-за угла — голос глухой, не на продажу.
— Лада, иди сюда. Тут у меня такое.
Я встаю, сую свиток за пазуху, иду за угол. У крыльца стоит Зина из Моховой, в стоптанных валенках и платке по брови, в руках у нее сверток из рогожи. Сверток шевелится.
— Нашла у ручья, — говорит Зина коротко. — Часа два ему, не больше. Пуповина перевязана грязной тряпкой, тряпка примерзла. Я побоялась трогать.
Я разворачиваю рогожу. Мальчик. Маленький, синюшный, рот открыт. Я прикладываю два пальца к грудине — сердце стучит часто и тонко, как у птенца. Дышит. Живой.
— Неси в избу, — говорю я Олексихе. — Грелка, чистая палка, кипяток в глиняном кувшине. И второй кувшин холодной. Живо.
Олексиха уходит. Я стягиваю с шеи шарф, кладу ребенка себе на колени прямо у крыльца, прямо в снег. Разворачиваю грязную тряпку на пуповине — тряпка холодная, мокрая, от нее пахнет железом и прелой травой. Я режу пуповину своим малым ножом, перевязываю чистой ниткой из кармана фартука, капаю настойкой календулы. Ребенок кричит, тихо, жалобно, и под брачной вязью у меня на запястье снова становится тяжело, будто кто-то надавил костяшками.