какие согласились работать вместо бастующих, и переждал, пока стачка развалится. Стачку сломили. Производство возобновилось. Но время было потеряно. Контракт с одной из железнодорожных компаний — поставка стальных рельсов к октябрю — оказался под угрозой. Кэл нанял дополнительных рабочих, выплатил неустойку за задержку и закрыл квартал с убытком в восемнадцать тысяч долларов. Это было неприятно, но терпимо. Руфь к тому времени прочно обосновалась в его доме. Официально — она оставалась у него “до конца траурного периода”. Практически — никуда не торопилась. Кэл не гнал её: присутствие тёщи — пусть несостоявшейся — создавало некоторую видимость нормальности, которая была ему нужна. Общество смотрело на него с сочувствием: жених, потерявший невесту при таких обстоятельствах, — это трагическая фигура. Трагическая фигура вызывает симпатию, а симпатия в деловом мире иногда конвертируется в уступки и хорошие условия. Руфь умела быть полезной хозяйкой дома. Она общалась с прислугой, принимала визитёров, следила за тем, чтобы к столу всегда подавали правильно. Она носила чёрное с такой неизменной элегантностью, что Харрисон — дворецкий с тридцатилетним стажем — однажды сказал миссис Флетчер на кухне, что “вдовья госпожа держится лучше самого господина”. Миссис Флетчер согласилась. Кэл и Руфь завтракали вместе большинство дней. Он просматривал газеты и деловые письма, она пила чай и иногда говорила — о визитёрах, о погоде, об общих знакомых. Это было нейтральное, удобное существование двух людей, связанных общей потерей и общим интересом к тому, чтобы эта потеря не разрушила их положения в обществе. О Розе они говорили редко. Первые недели — немного чаще. Потом — почти никогда. Однажды, в начале июня, за завтраком, Руфь сказала:
— Я нашла в Филадельфии письмо, которое Роза писала своей подруге Хелен за несколько дней до отплытия. Она писала о вас. Хвалила ваш вкус в выборе ресторанов.
Кэл поднял глаза от газеты.
— Это всё?
Руфь чуть помолчала.
— Нет. Она писала, что надеется... что брак сделает её счастливой.
— Надеялась…— эхом повторил Кэл. Потом вернулся к газете. — Жаль, что не успела.
Руфь смотрела на него несколько секунд — с чем-то, что могло бы быть обидой, если бы она позволяла себе обижаться. Потом снова взяла чашку.
— Конечно, — сказала она тихо. — Жаль.
Лето 1912 года было жарким и трудным.
Стачки распространялись. Не только на его заводах — по всей Пенсильвании, по всей восточной промышленной полосе рабочие начинали требовать того, что они называли своими правами, и того, что Кэл называл подрывом основ. Профсоюзы становились сильнее. В Вашингтоне говорили о реформах — трудовом законодательстве, ограничении рабочего дня, детском труде. Кэл читал об этом в газетах и чувствовал нечто похожее на то, как чувствует себя человек, когда земля под ногами начинает медленно, почти незаметно, уходить вниз. В июле забастовали шахтёры в Западной Вирджинии. Это было хуже — уголь нужен был для самих заводов, а значит, удар шёл сразу с двух сторон. Кэл провёл неделю в Уитлинге, встречаясь с представителями шахтёров и с адвокатами, пытаясь нащупать компромисс, который не был бы капитуляцией. Компромисс нашёлся — ценой повышения зарплаты на восемь процентов и сокращения смены на час. Это стоило денег. Конкретно — около тридцати тысяч в год при текущем объёме производства. Кэл вернулся в Нью-Йорк злым. Руфь встретила его в холле — безупречная, в чёрном, с чашкой чая в руках.