Я шагнула к двери, и тут за спиной раздался голос, который я узнала бы и через три стены.
— Илана Форд, — сказал Роан Кель. — Не двигайтесь.
Я обернулась. Он стоял у калитки, в дорожной куртке, с которой еще не стряхнул снег, и в его руке была инспекторская печать короны — медная, тусклая, на короткой цепи. За ним маячил стражник в сером плаще, делая вид, что не смотрит на крышу.
— Вы читали письмо, — продолжил он, и я не поняла, вопрос это или обвинение. — Значит, вы знаете, что у вас нет права лечить ни одного ребенка в этом доме. Свободная практика не подтверждена, клятва привязана к дворцовой лечебнице. Любое прикосновение к ожогу — нарушение. Любое слово ребенку о его форме — нарушение. Подтверждаю вслух, чтобы протокол был чист.
Я сжала письмо в кулаке. Бумага хрустнула.
— Вы приехали закрыть приют, — ответила я. — Скажите это вслух, чтобы дети слышали.
Он не отвел глаз.
— У меня предписание запечатать дом Вейн и передать детей в казенную лечебницу палаты опеки, — сказал он. — Срок — три дня. Если вы не докажете, что можете содержать приют и лечить законно, я выполню приказ.
Тиса на лавке подняла голову, и я увидела, как побелели костяшки ее пальцев на коленях. Дракончик на крыше зашипел громче, и в этом шипении впервые за утро прорезалась не обида, а страх.
Я положила письмо на стол, рядом со списком дежурств, и выпрямилась.
— Тогда смотрите, — сказала я и пошла к лестнице на чердак. — Считайте. Я буду лечить ожог этой девочки при вас, потому что она не доживет до вашего срока. А вы потом запишете в журнал, что я нарушила клятву. Если хватит совести.
Роан не двинулся с места. Его рука с печатью замерла на цепи, и я впервые увидела, как дрогнули его пальцы.
Лестница скрипнула под коленом так, будто жаловалась мне, а не ему. Я поднималась на чердак с кошелкой для трав и медной чашкой для воды, и за каждым шагом слышала, как внизу Роан Кель не двигается с места, и это было хуже, чем если бы пошел за мной. Тиса шла впереди босиком по холодным ступеням, тонкие лопатки торчали из-под рубашки, и я знала, что под тканью, между лопатками, тянется к сердцу свежий ожог с вечера, рисунком похожий на ключ от чужого дома.
На чердаке было холоднее, чем внизу, и пахло старой паклей, мышами и чем-то медным, чего я раньше не замечала. Я поставила чашку на перевернутый ящик, достала из кошелки зимний чистец и мазь на гусином жире, и только тогда обернулась.
— Сюда, — сказала я. — Опусти рубашку.
Тиса не шевельнулась. Она стояла у слухового окна, в которое с крыши сыпалась труха, и смотрела на меня так, словно я уже сделала ей больно и она ждала второго удара.