Герман слушал. Каждое слово. Каждый всхлип. Каждый бредовый шёпот.
— Марта, — позвал он, приоткрыв дверь.
Марта явилась через минуту, растрёпанная, испуганная. Увидела Элю, мечущуюся в бреду, и ахнула, прижав ладонь ко рту.
— Госпожа! Что с ней?
— Жар. Нужны лекарства. Жаропонижающее. Что угодно.
— Но где ж я возьму? Клан не разрешает...
— Мне плевать, что разрешает Клан, — его голос был тихим, но в нём звенела сталь, та же, из которой был сделан его намордник. — Найди. Купи. Укради. Сделай что угодно. Она умирает.
Марта посмотрела на него, на цербера, который впервые за всё время говорил больше двух слов подряд, и кивнула.
— Я знаю человека в городе. Аптекаря. Он должен мне. Но нужны деньги.
Герман вытащил из кармана пачку купюр, те, что остались с увольнительной. Сунул Марте в руки.
— Этого хватит. Иди. Быстро.
Марта сжала деньги в кулаке, накинула плащ и выскользнула за дверь. Герман остался один, наедине с Элей и её лихорадкой.
_____
Ночь была самой тяжёлой.
Температура скакала: то поднималась до сорока, то падала до тридцати восьми, и каждый скачок выматывал её, как многочасовая битва. Эля больше не говорила, она стонала, металась, сбрасывала компрессы. Одеяло сбилось в комок. Простыни промокли от пота. Её волосы, длинные, спутанные, прилипли к щекам и шее.
Герман менял компресс в двадцать пятый раз.
Он наклонился над ней, осторожно снял старую ткань и потянулся за новой. И в этот момент она открыла глаза.
Эля смотрела на него, мутным, невидящим взглядом, но в этом взгляде было что-то осмысленное. Что-то, чего не было раньше. Она смотрела на него и видела, не цербера, не пса в наморднике, не функцию. Она видела кого-то, кто склонился над ней с компрессом в руке.
— Папа... — прошептала она. — Ты вернулся...
— Это не...
Он не договорил. Она схватила его за руку.
Её пальцы, горячие, влажные от пота, обхватили его запястье там, где перчатка кончалась и начиналась голая кожа. Она прижала его ладонь к своей щеке. Коснулась.
Разряд прошил его насквозь.
Это была не та боль, которую он испытывал, когда случайно задевал её раньше. Это было в сто раз сильнее. Тысячу. Электрический удар, горячий, слепящий, прокатился от ладони до плеча, от позвоночника до кончиков пальцев. Имплант на шее взвыл, предупреждение о прямой угрозе контракту. Мышцы скрутило судорогой. Перед глазами вспыхнуло белое. Он чувствовал, как кожа на запястье горит, в буквальном смысле горит, словно к ней приложили раскалённое железо.
Но он не вырвал руку.
Он застыл, наклонившись над ней, с её щекой в своей ладони, с болью, разрывающей каждую клетку тела, и терпел. Стиснул челюсти так, что намордник заскрежетал. Зажмурил глаза. Свободную руку сжал в кулак, разбитые костяшки взорвались новой болью, и это странным образом помогло. Одна боль перебила другую.