Второй раз он читал медленно. Сообщение было лаконичным, почти служебным: у Айлены родился ребёнок. Она умерла при родах, от кровопотери. Отец, не имея возможности взять на себя воспитание из-за служебного долга и опасности положения, смиренно просит передать младенца ближайшим родственникам матери. С одной оговоркой: дать ребёнку имя, в котором останутся отголоски и отца, и матери. Последнее прикосновение. Или бирка на чужой ране, аккуратно пришитая к младенцу.
Главное дошло только на третьем прочтении. Уже не текст, а бумага, не смысл, а форма заговорили громче. Тонкие жёсткие линии, сдержанный наклон, деловитая сухость, где даже смерть женщины и рождение ребёнка проходили пунктом в рапорте. Айман видел этот почерк раньше: на сводках, которые нельзя показывать, на донесениях, передаваемых из рук в руки, на приказах, подписанных именем, официально не существующим. Так писала только одна женщина, будто лично душила каждую строчку за лишнюю эмоциональность.
Почерк принадлежал Астаре.
Айман не сразу понял, куда именно ударило. Не в сознание, глубже, в место, где обычно сидит личность и делает вид, что она самостоятельное достижение. Всё, что он строил в себе: расчёт, хладнокровие, отстранённость, власть, умение не нуждаться, внезапно оказалось следствием. Не победой над происхождением, а его бухгалтерским приложением. Он не вылепил себя из воли, голода и дисциплины. Его нашли по крови, отобрали, применили. Породистая лошадь, удачно обученная не кусать руку хозяина без приказа. Восточная сторона, вероятно, тоже не испытывала от него сентиментального восторга. Зато сочла полезным. Утешительная формулировка для живого человека, если кому-то ещё хочется посмеяться.
Он сжал письмо осторожно, но намеренно, чувствуя, как бумага гнётся между пальцами. Не закрыл. Держал открытым, как рану. Как проклятие с хорошей канцелярской подготовкой.
Карета приближалась к воротам. За окном город был слепым, белёсым, пустым, снег лежал на карнизах, в щелях, на ступенях, будто мир пытались присыпать до утра, чтобы никто не заметил ущерба. Ничего не оставалось, кроме одного: увидеть Айрис. Коснуться её хотя бы взглядом, услышать голос, оказаться рядом с тем, что удерживало его не во власти, не в крови, не в функции, а в нём самом. Без фамилий. Без титулов. Без этой внезапной родовой бухгалтерии, где даже мать обернулась строкой в чужом письме.
Карета остановилась, но слуг он ждать не стал. Вышел сам, быстро, почти неловко, вошёл в дом и не снял плаща. Амрит только взглянул на него и сразу сказал негромко, без той осторожной суеты, которой обычно обкладывают катастрофы: