— Знаю. Мне писали. — Полковник назвался — Фёдоров, — и назвался так просто, без веса, что Хабаров не сразу сложил это имя с тем, что под ним стояло. А сложив, замер на полудвижении. Имя было из той, другой азбуки. Имя, которое там, под лампой, знали все. Холодная половина головы отметила это сухо: вот, значит, как он выглядит живой, в сукне, с карандашом, в сорок один год, когда ещё ничего не случилось. — Так что же вы там увидели, что встали столбом? Говорите, как видите. Лесть я отличаю от дела с двадцати шагов.
Хабаров поглядел на образец в своих руках. Сказать, что он увидел, было нельзя: он увидел оружие, которому ещё стоять на полках через тридцать лет. Можно было сказать другое — то, что лежало под пальцами тут же.
— Хороша задумана, господин полковник. И собрана не как у нас. У нас бы пригнали — каждую к каждой, по месту. А эта… — Он повёл собранным затвором, выщелкнул, вложил снова. Ход был чистый, плотный. — Эта собрана так, будто хотели, чтоб любая часть встала на любое место. Без пригонки. Вот это и трудно.
Фёдоров перестал вертеть карандаш.
— Откуда вы знаете, что трудно? — спросил он, и в голосе впервые проступил интерес, тот особый, что у мастера к мастеру. — Вы её первый раз видите.
— Я её первый раз вижу, — согласился Хабаров. — А то, что за ней, — каждый день.
* * *
Стена у них оказалась одна на двоих, и это они поняли за час, склонясь над верстаком, как двое над картой местности, которую оба исходили порознь.
Фёдоров показывал — карандашом, на полях чертежа, на пыли верстака, в воздухе, чёркая короткие резкие линии, будто без них слово не держалось. Он говорил быстро и точно, принципами, и за каждым принципом у него стояла не теория, а годы упёртой возни. Части его винтовки делал Сестрорецкий завод, лучший казённый завод по точной работе, — и всё равно деталь от одной винтовки не всегда вставала в другую. Каждый образец доводили по месту, руками. Один мастеровой, переведённый сюда летом, доводчик от бога, из тех, у кого руки умнее всякого чертежа, мог свести то, чего не сводил станок, — и без него половина этих образцов так и лежала бы врозь. Хабаров поглядел через мастерскую туда, где у дальнего верстака коренастый человек в фартуке молча правил что-то, поднося к свету, и не задал вопроса, и Фёдоров имени не назвал, но оба поняли, о ком речь.
Хабаров взял с полотна две на вид одинаковые части — две готовые, доведённые ствольные коробки — и один принятый затвор. Поочерёдно вложил затвор в обе, провёл пальцем по местам посадки. В одной ход был чистый, в другой затвор цеплял на тот самый волос: глаз его не брал, а механизм брал. Хабаров молчал и щупал, и Фёдоров глядел не на него, а на его руки, и в этом разглядывании рук было больше веры, чем в любом слове.