— Она не погибла, — сказала я тихо, чтобы голос не дрогнул. — Она ушла. Она оставила тебе и детям травы и записку. Она знала, что кто-то ходит к воротам, и не захотела ждать, когда этот кто-то войдет.
Он поднял на меня глаза.
— Ты обвиняешь мою жену, — сказал он, и голос был ровный, но в нем впервые не было приказа.
— Я не обвиняю, — сказала я. — Я говорю тебе то, что ты не хотел услышать. Твоя жена слышала чужой запах раньше тебя. Она была травницей, как и я. Она ушла, потому что ей не поверили. А теперь в доме молчат двое волчат, и я не хочу повторять за ней.
Он отпустил доску, поднял записку, сложил, спрятал в карман у сердца.
— У тебя есть сутки, — сказал он. — Докажи, что ты не слышишь чужой запах потому, что сама его привела.
Я кивнула.
— Сутки мне хватит. Я переберу травы в лечебной, высушу свежий пустырник для младшего и сварю сон-отвар по рецепту твоей жены. Если я вру, ты меня выгонишь. Если нет, ты впустишь меня в детскую без зова.
Он посмотрел на меня долго, без улыбки, без обещания.
— Иди, — сказал он. — Утром я приду смотреть, что ты сварила.
Я взяла со стола разделочную доску, кивнула и вышла. На крыльце я остановилась, достала из кармана мешочек с двумя ключами и переложила школьный ключ в правый карман, а ключ от сторожки в левый. Пусть лежат отдельно. Один от того, что у меня отняли, другой от того, что мне дали.
Утром я встану, сварю кашу, переберу травы и буду ждать, когда он придет смотреть. А пока в доме тихо, и где-то наверху, за теплой дверью детской, двое волчат дышат часто и тонко. Я их слышу. Я их уже слышу.
Я проснулась от запаха холодной золы и чужого дыхания за стеной. Сторожка стояла тесная, низкая, с одним окном на север, через которое тянуло сыростью. Печь едва теплилась. Я подбросила щепок, чтобы в доме перестало пахнуть покинутостью, и прислушалась к шагам за стеной. Тяжелые, знакомые, мужские. Я не стала гадать, кто это ходит в чужом дворе в такую рань. В моей работе лишние шаги означают одно: либо зовут, либо уводят.
На стуле висело пальто с двумя ключами в кармане. Я переложила их в мешочек на поясе, затянула шнурок и вышла во двор. Снег под ногами уже подтаял, под ним хрустела ледяная корка, и каждый шаг звучал как предупреждение. Я шла вдоль стены усадьбы, считая двери: кухня, кладовая с замком, чулан без ручки, лечебная с тяжелой щеколдой.
Лечебная пахла сушеной мятой и застарелой тревогой. Дверь была не заперта, и это меня остановило. Внутри на полке вдоль стены стояли склянки с подписями от руки, чернила на этикетках выцвели, но читались. Пустырник, мята, зверобой, кора дуба, что-то успокоительное для детского сна. На верхней полке лежала засушенная связка, перевязанная красной ниткой, и от нее пахло чужой любовью. Я узнала этот почерк связки: так вяжут только женщины, которые собирают травы для своих детей, а не на продажу.