Он опустил голову. Я видела, как напряглась его шея, как он сжал спинку стула так, что побелели костяшки. Хотелось подойти, положить ладонь ему на плечо, сказать что-то глупое и мягкое. Не подошла.
— Что они хотели, — спросил он наконец. Я достала из-под записей лист с указом Брона о передаче траворезной и протянула ему. Он взял, прочитал, вернул. Лицо у него стало такое, будто его ударили при мне, а он не мог ответить.
— Три тысячи двести серебром, — сказала я. — Это долг дома передо мной. Марта подписала как свидетельница. Теперь твой совет знает, сколько стоит моя работа в этом доме за шесть лет.
— Лада.
— Не говори мое имя так, будто я тебя жалею. Я не жалею. Я считаю.
Он шагнул ко мне. Один шаг, не больше. Я отступила, уперлась поясницей в край стола. Свеча между нами дрогнула, и я увидела, как по его лицу прошла тень. Не злость, не приказ. Стыд. Я впервые видела у Глеба Ардена стыд на лице, и это было хуже, чем если бы он ударил.
— Я верну долг, — сказал он тихо.
— Долг вернет совет. Я хочу развод у ворот, публично, при Марьяне. И я хочу, чтобы твоя Вера отдала мне тетрадь с моими рецептами, которую она переписывала сегодня днем.
Он дернулся, как от пощечины. Я знала, что он не знал про тетрадь. Знала, и все равно сказала, потому что мне нужно было увидеть его лицо в этот момент. Мне нужно было увидеть, как он впервые понимает, что пока он ехал по зимнику, его дом превратили в чужую кухню.
— Ты останешься сегодня? — спросил он.
— Я оставалась здесь шесть лет. Сегодня я остаюсь, потому что утром мне ехать в Моховую за подписями под лицензией. Не потому что ты вернулся.
Он смотрел на меня долго, не мигая. Я видела, как у него сжались губы, как он поднял руку и снова опустил. Хорошо. Пусть поднимает и опускает. Пусть учится.
— Я принесу тебе поесть, — сказал он наконец.
— Не нужно. Марта принесет.
Он кивнул, надел куртку и вышел. Я слышала, как он спускается по крыльцу, как хрустит снег под его сапогами. Потом все стихло. Я подошла к двери, повернула ключ, прижалась лбом к холодному дереву. Под вязью пульсировало ровно и жарко, и я впервые подумала, что, может быть, это не зверь просыпается. Может быть, это я сама.
Я открыла реестр больных заново, потому что мне нужно было занять руки, а не думать о том, как хрустнул снег под его сапогами. Чернила в чернильнице подсохли, я плеснула туда воды из кувшина, размешала пальцем и стала выводить первую строку по новой. Степко, ожог правой руки. Дарина Сокол, приступ поясницы. Катя Шум, старое повреждение плеча. Под каждым именем я ставила дату и короткое примечание. Это был мой рабочий журнал, и я буду вести его до последнего дня в этом доме.