Я села к столу и достала тетрадь. Нужно было записать расход коры, примочек, масла. Сегодня я истратила почти весь запас лопуха, а Дарина обещала прислать свежий корень только к четвергу. Если приедет больной с лихорадкой, у меня не будет чем сбить жар. Я записала все до последней щепотки, потом перечитала и записала снова, потому что цифры не сходились: мази из полыни оставалось на две перевязки, а Кате Шум нужно было менять повязку каждый день.
Внизу, в сенях, скрипнула дверь. Я замерла. Свеча погасла от сквозняка, и я осталась в темноте, слыша, как кто-то входит в дом.
— Кто? — спросила я в темноту.
Молчание. Потом голос Глеба, тихий, без обычной команды:
— Я. Воды принес.
Я зажгла свечу от спички. Он стоял в дверном проеме с ведром в руке, в той же рубахе, что днем, без пояса. Под глазами лежала тень, и я впервые подумала, что он, наверное, тоже не спит уже третью ночь. Или спит, но так же, как я, считает вдохи.
Я кивнула на лавку. Он поставил ведро, сел, и мы смотрели друг на друга через стол, на котором лежала моя тетрадь с расходом. Он не спросил, что я пишу. Я не спросила, зачем он принес воду.
— Завтра, — сказала я наконец, — поедешь со мной к Олексихе. Не как муж, не как работник. Как свидетель.
— Свидетель чего? — спросил он.
— Того, что она поставит подпись добровольно. Без печати с твоей стороны, просто имя на бумаге.
Он кивнул. Я ждала, что он спросит зачем, но он не спросил. Может быть, потому что впервые за шесть лет я говорила с ним как с человеком, которому можно объяснять один раз, а не десять.
— Тогда ложись, — сказала я. — Утром рано.
Он встал, и я увидела, как он смотрит на ящик с замком, где лежал лист Брона. Потом отвел глаза и вышел, прикрыв дверь. Я слышала, как он ступает по лестнице, как скрипнула половица у порога, как наконец наступила тишина.
Я задула свечу и легла. В горнице было холодно, печь давно остыла, и я подвинула тулуп ближе к боку. Вязь на запястье молчала. Ни тепла, ни холода, ни пульса. Просто полоска кожи, на которой шесть лет назад кто-то нарисовал знак моей несвободы.
Утром я проснулась от того, что внизу уже топили печь. Дым пахнул в щели пола, и я поняла, что Глеб не стал ждать, пока я встану. Я оделась, спустилась. Он сидел у печи на корточках, и огонь отражался в его глазах красными точками.
— Каша на пшене, — сказал он, не оборачиваясь. — С топленым маслом. По рецепту.
Я села на лавку. Утро было серое, без солнца, и в этом сером свете его лицо казалось моложе, чем я помнила. Или мне просто хотелось, чтобы он выглядел моложе, потому что так было легче просить его о том, что я собиралась просить.