Там двигались силуэты. Двое. Высокий — Воронов, и ниже, тоньше — она. Они стояли у окна и разговаривали. Я видел, как он положил руку ей на плечо, как она повернула голову — профиль, знакомый до мельчайшей черты, — и улыбнулась. Он наклонился, что-то сказал, она засмеялась. Беззвучно — я не слышал смеха сквозь стекло, но видел, как дрогнули её плечи. Я вспомнил, как она смеялась со мной. Раз, два — за семь лет. Я считал. Я всё считал, как бухгалтер. Её слёзы — сотни. Её молчание — тысячи часов. Её смех — два раза. И оба раза она смеялась не со мной, а вопреки. Когда я говорил что-то злое, а она вдруг смеялась, чтобы не заплакать.
Я сидел в машине и смотрел. Пальцы сжимали руль — не для того, чтобы выйти, а чтобы не выйти. Я мог бы сейчас нажать на газ, протаранить ворота, войти в этот чёртов особняк и разнести его по кирпичу. Я мог бы. Я всегда так делал — давил, ломал, покупал, запугивал. Я всегда добивался своего.
Но сейчас я не мог ничего. Я смотрел на два силуэта в окне и понимал: она улыбается. Она улыбается с ним. Она счастлива с ним. Если я войду сейчас — я отниму у неё эту улыбку. Снова.
Я завёл мотор и уехал. Первый раз в жизни я отступил. Первый раз в жизни моя сила оказалась бессильной. И это было страшнее всего. Я сжимал руль, и в зеркале заднего вида таял дом Воронова, а я шептал вслух: «Прости. Прости. Прости». За всё, чего не сказал. За всё, чего не сделал. За все эти чёртовы раздельные счета, за молчание, за браслеты, за то, что не заметил, как она перестала ждать.
На следующее утро Вадим вошёл в мой кабинет без стука. Он был единственным, кому я позволял это — ещё с тех пор, как мы вдвоём отбивались от налоговой в девяносто восьмом. Он оглядел разгром: осколки на полу, бутылки, пустой бар, меня — небритого, в мятой рубашке, с красными глазами.
— Собирайся, — сказал он.
— Куда?
— К врачу.
— Я не болен.
— Ты пьёшь две недели. Ты сорвал сделку на два миллиарда. Ты ездил ночью к дому конкурента и чуть не выломал ворота — мне доложила охрана. Ты более, Глеб. Это не простуда. Собирайся.
Я посмотрел на него. Он стоял в дверях, старый, грузный, с лицом, по которому девяностые проехались не слабее, чем по моему. Мы вместе начинали, вместе выживали, вместе богатели. И он никогда — никогда — не говорил со мной таким тоном.
— Пошёл ты, — сказал я без злобы. И сам удивился: я не сказал «пошёл ты» с злостью. Я сказал это устало, как констатацию факта. Как будто моя злость кончилась вместе с ней.
— Отлично. Вот с этого и начнёшь у психотерапевта.
Психотерапевт. Я думал, что это шутка. Это не было шуткой. Через час я сидел в кресле в светлом кабинете на Васильевском острове и смотрел на женщину лет пятидесяти с седым каре и спокойными глазами. На столе — коробка бумажных платков, графин с водой, часы в деревянной рамке. Я смотрел на эти часы и думал: «Они отсчитывают время, которое я мог бы провести с ней. И которое я просрал. Тик-так. Тик-так. И каждый тик — это ещё одна минута, когда я молчал».