Вера Павловна улыбнулась — впервые за всё время.
— Вот теперь вы готовы. Только помните: готовность — это не гарантия. Это только начало.
Я вышел из кабинета на Васильевском и остановился на ступеньках. Над Невой разливался закат — красный, медленный, похожий на пожар, который разгорается где-то вдали. Я смотрел на воду и впервые за много лет не чувствовал пустоты. Вместо неё было что-то другое. Слабое, неуверенное, похожее на росток, пробивающийся сквозь асфальт. Надежда.
Я достал телефон. Набрал её номер. Пальцы снова дрожали — но теперь не от похмелья. От страха. От желания. От того, что я наконец-то решился.
Гудок. Второй. Третий.
— Алло? — её голос. Тот самый. Родной до боли. До спазма в горле.
— Эмма… — выдохнул я. И замолчал. Потому что все слова, которые я готовил две недели, вдруг исчезли. Осталась только она. Только её голос в трубке. — Эмма, прости меня. Я люблю тебя. Я всегда любил.
Я положил трубку и набрал номер.
— Алло?
— Арсений Михайлович, — сказал я. — Это Корсаков. Нам нужно встретиться.
Глава 10
Глава 10
Глеб
Я сел писать в субботу утром. За окнами особняка на Крестовском стоял декабрь — серый, стылый, с обледенелыми ветками, которые царапали стекло, как кости. Небо висело низко, без просвета, и давило на череп. Третий день я не пил. Не потому, что бросил насовсем — я вообще зарекался сотню раз и срывался каждый. Просто понял: если напишу пьяным, она не поверит. А мне нужно было, чтобы поверила. Хотя бы в этот единственный раз.
На стол лёг лист бумаги. Белый, плотный, верже — такая бумага лежала в ящике с прошлого года. Эмма заказывала её для официальных писем, для контрагентов, для тех, кому полагался «особый подход». Я взял ручку — обычную шариковую, не фирменную, которой она так и не научилась пользоваться без мозолей, — и вывел первое слово.
«Эмма».
И остановился.
Ручка зависла в воздухе. Что дальше?«Прости» ? Я уже просил прощения — взглядом, молчанием. Слишком мало.«Вернись» ? Слишком нагло — я не имел права требовать.«Я всё понял» ? А понял ли? Я сидел над чистым листом полчаса, скомкал пять черновиков. Каждый начинался иначе, но кончался одинаково — пустотой. Потом закурил — впервые за несколько дней, — и дым заполнил лёгкие, как жидкий бетон. И я начал снова.
«Я никогда не писал тебе писем. За семь лет — ни одного. Ты получала от меня списки задач, сообщения в мессенджерах, сухие распоряжения. Но ни одного письма. Исправляюсь. Хотя бы сейчас.
Я не умею говорить о себе. Ты знаешь это лучше всех. Ты знаешь, что я ненавижу запах лилий — они пахнут похоронами. Ты знаешь, что я сплю на левом боку и, если что-то снится, просыпаюсь в три утра и больше не засыпаю до пяти. Ты знаешь, что эспрессо я пью только из подогретой чашки — металл искажает вкус, а пластика я вообще не выношу. Ты знаешь шрам у меня на локте — я упал с велосипеда, и отец, вместо того чтобы пожалеть, сказал: «Не реви, мужик». Ты знаешь родинку на шее, потому что каждое утро, когда ты приходила с кофе, я наклонялся над столом, и ворот рубашки сползал, открывая её.