А звуков было много. Очень много.
Главный шум, тот самый, что мы услышали ещё на подходе, исходил от дальней стены пещеры, где десяток, а то и больше кобольдов, сбившись в неровную, дёрганую цепочку, долбили кирками месторождение орихалка. А вот моей кучки с крайне бедной рудой уже было не видать: она куда-то словно испарилась.
Кобольды, добывавшие руду, представляли собой жалкое зрелище. Это были не те относительно упитанные и бодрые стражи, что остались лежать у входа. Эти были тощими, измождёнными, с ввалившимися животами и выступающими рёбрами, которые проступали сквозь редкую, свалявшуюся шерсть. Их шкура, некогда, вероятно, имевшая какой-то определённый цвет, теперь была покрыта слоем каменной пыли и грязи, отчего все они казались одинаково серыми, словно призраки. Они работали без остановки, без передышки, и их движения были механическими, лишёнными всякой мысли, словно они были не живыми существами, а заводными куклами. Кирки в их лапах (разношёрстные, собранные, видимо, со всех концов осколка) взлетали и опускались с ритмичностью метронома: бронзовая кирка с погнутым остриём, железная с обмотанной тряпьём рукоятью, стальная с трещиной на лезвии, ещё одна, сделанная, кажется, из обломка какого-то меча, примотанного к палке… Каждый удар сопровождался звоном металла о камень, и эти звуки сливались в единую, непрерывную какофонию, от которой закладывало уши.
— Кхарр-р-р! — раздался вдруг грубый, гортанный крик, перекрывший даже звон кирок.
Я перевёл взгляд на источник звука и увидел его: кобольда, возвышавшегося над остальными на природном каменном постаменте, образованном массивным сталагмитом с плоской, будто срезанной верхушкой. Этот был другим. Не просто крупнее (он был выше своих сородичей на добрых две головы, а его плечи были шире и мускулистее), но и одет иначе. В то время как остальные кобольды щеголяли в жалких обносках, больше похожих на грязные тряпки, этот носил что-то вроде ритуального одеяния: кожаный фартук, грубо сшитый из кусков шкур, свисал до колен, а на шее болталось ожерелье из костей, зубов и каких-то тусклых, необработанных камней. Его шерсть, тёмно-бурая с проседью на загривке, была взъерошена.
В одной руке этот «вожак» (или «надсмотрщик», или «шаман» — я пока не мог определить точно) держал грубую нагайку: короткую деревянную рукоять, к которой были привязаны три длинных кожаных ремня, оканчивающихся узлами. Он периодически взмахивал ею, рассекая воздух с резким, свистящим звуком, и выкрикивал что-то на своём языке: гортанные, лающие фразы, в которых мне слышались то ли угрозы, то ли проклятия, то ли просто брань.